коробку с лентами и не мог отыскать. Он оторвался от пулемета, осмотрелся. Ни изб, ни улиц не было видно: кругом море казаков. Конные и пешие, они настойчиво лезли вперед, все уже сжимая отряд в кольцо. Конники теперь подбирались и слева и сзади: они пытались рассечь оборонявшихся…
— В круг! — крикнул Цвиллинг, — ко мне!
Его услышали немногие. Цвиллинг понимал, если не занять круговой обороны, не сжать растянувшийся отряд в кулак, всех перебьют поодиночке.
— Ко мне! — крикнул еще раз Цвиллинг и, отбросив тело пулеметчика, вынул коробку с лентами. Но сзади рванулась граната и сани дернулись, ткнулись оглоблями в бившихся в смертных судорогах коней. Сбоку от амбаров плотным строем двигался свежий отряд во главе с плотным, низеньким офицером. Офицер шел не спеша, во рту дымилась папироса. Цвиллинг отчетливо видел ордена из-под распахнутой шинели, подстриженные седоватые усы. С тыла, из-за амбара неожиданно выскочило несколько красногвардейцев со штыками наперевес, они ударили по подходившим казакам.
— Молодцы, ребята, — Цвиллинг перезарядил пулемет и, разворачивая его, стал поливать огнем наседавших казаков. И цедил сквозь зубы, — так, хорошо, хорошо…
Слева напирали особенно упорно. Цвиллингу мешала повозка с красным крестом. Он не знал, что в повозке уже нет своих, что атакующие вырезали всех — и безоружного фельдшера и сестер. Когда лента кончилась, из-за повозки к Цвиллингу ринулось несколько всадников. Прямо по корчившимся на снегу раненым на Цвиллинга скакал на белом коне георгиевский кавалер Никита Орлов. Цвиллинг выхватил наган, прицелился в голову хорунжего. Где-то он уже видел эту опухшую синюю морду?..
Он нажал курок. И тут же хорунжий обрушил на Цвиллинга саблю. Оба свалились под ноги дерущихся. Хорунжий сгреб ладонями мокрый багровый снег и замер. Последнее, что увидел Цвиллинг, была кровь, хлынувшая изо рта хорунжего. Что-то ударило Цвиллингу в лицо, тяжелое и красное… Знамя… Откуда такое большое и невыносимо тяжелое?..
— Не отступать… — прошептал Цвиллинг. А его уже топтали кованными сапогами. Кровь сочилась, растопляя снег. Соленый, противный снег…
Со стороны Илека, ломая хрупкий по краям незамерзающей быстрины лед, ворочаясь в мерзлом пару, к станице спешили красногвардейцы Бурчака. Конь вынес Леньку в самую гущу сгрудившихся людей. Из станицы увидели фигуры, скатывающиеся с глиняного обрыва к Илеку: навстречу ударили залпы. Рванулись гранаты. Хрустел лед. Красная каменистая пыль, смешиваясь с водяными брызгами, заметалась над людьми, закружилась в ветре…
Обессиленного Леньку подхватили на руки. Он что-то говорил, рядом стреляли, кричали, суетились люди. Все происходило страшно быстро. Все шло мимо памяти. Одно лишь запомнилось крепко Леньке, на всю жизнь: пошел дождь. Первый весенний дождь. Неожиданный и непонятный. Ярилось сквозь дождь багровое солнце. И, может, оттого дождь казался кровавым… Небо будто плакало кровью. Плакало небо… Плакал, кажется, и он сам тогда… Слезы были обжигающе злы на весь этот вольный степной мир, в котором погибали товарищи.
Все выше поднималось солнце. На холме задымились красные проталины. Зазвенела капель, скатываясь с прозрачного ажурного ледка, пробиваясь к земле, туда, где просыпались первые подснежники.
XXXIII
Столовая губисполкома — такая же как и все. Такие же жидкие щи без мяса и морковный чай. В низкие окна полуподвала льется закатное солнце. Оно вызывает чувство смутной тревоги. А Мискинов всегда болезненно ощущал уходящее солнце, вот и сейчас он печально и размягченно улыбнулся, протянул Лельке кусочек серого сахара.
— На, возьми, тебе расти нужно, — закашлялся Мискинов, обратился к Софье Львовне, — ничего, пусть кушает, а я его не люблю, да и зубы у меня болят…
— Балуете, — вздохнула Софья Львовна, — а от папки все вестей нет и нет…
— Значит все в порядке, — Александр Коростелев погладил Лельку по голове, — разве с таким человеком может что плохое случиться? Вы не волнуйтесь…
Он осекся: в столовую вошел Бурчак-Абрамович, следом за ним явился Ленька. Софья Львовна посмотрела на Коростелева, уловила на его лице растерянность и обернулась.
— Товарищи, — снял шапку Бурчак-Абрамович, и Софья похолодела: голова Бурчака была туга обмотана бинтом.
— Товарищи, — снова начал Бурчак и голос его дрогнул, — отряд разбит… погиб… Цвиллинг.
Бурчак упал на стул. Он глядел куда-то в угол, поверх голов, а красные блики уходившего солнца легли на его лицо. Черно-фиолетовые тени шевелились под глазами, на шее и на усах.
— Порубали его…
Коростелев метнул взгляд на Софью. Она зачем-то спрятала руки под стол, потом вынула и скрестила на груди, опять убрала. Лицо побледнело, но спокойно. И от молчания, от кажущегося спокойствия ее Коростелеву стало не по себе, задрожали губы. Мискинов сжал кружку и она с громким хрустом лопнула. Тогда Мискинов ударил пораненным кулаком по столу, вскочил, открыл рот, но закашлялся и заплакал. Беззвучно. Страшно.
Ленька подошел к Софье Львовне, сел рядом с Лелькой и, вытащив из куртки несколько бледно-зеленых жалких стебельков, протянул их Софье:
— Вот, растут там…
Софья старалась унять дрожь. Нехорошо дергался подбородок, Ленька отвел глаза. Его давила необычная, казавшаяся безразличной, тишина.
Коростелев застегнул ворот рубахи, встал. И тут Ленька услышал, как у окна кто-то плачет навзрыд, и у него тотчас же навернулись слезы. Коростелев положил руку ему на плечо, так же клал ему свою горячую руку Цвиллинг:
— Я, товарищи, должен… — Коростелев передохнул и вновь разлепил губы, — я скажу… Погиб наш любимый Моисеич. Мы все знаем его хорошо. Мы вот недавно еще, в последних боях за Оренбург, отмечали его день рождения… Ему было двадцать семь. Он отдал все делу мировой революции, всю свою жизнь и даже смерть заставил работать на наше общее дело. Он никогда не просил ничего для себя…
Голос Коростелева зазвенел. Коростелев подошел к Лельке, поднял его голову:
— Твой папа, Лева, герой, гордись же им! Гордись им, как гордимся все мы…
Софья Львовна прижала к себе Лельку. Погладила сына по голове, поправила костюмчик. Лелька крикнул:
— Я очень люблю папу. Я буду таким, как мой папа![3]
Он поднял руку, на локте рукав аккуратно заштопан, и обнял мать за шею, и еще теснее прижался к ней. Ленька закусил губы, ему хотелось разреветься и хотелось вот так же крикнуть: «Я тоже любил его, я тоже буду таким…» Но горький комок застрял в горле.
А в столовую губисполкома все шли и шли люди. И Ленька уже никого не видел; было мелькание многих лиц, были разговоры.
А потом Ленька шел с Бурчаком по ночной улице. Глухое беззвездное небо мокрой холстиной нависало над застывшими домишками. У каждого есть в жизни особые минуты, когда, несмотря на