шубки маленький томик Шиллера, карандаш и дамский альбомчик.
— Саше! — сказала бабинька.
И полный письменный набор перекочевал к нему.
«Ренуар, — написал Саша, — Мане, Клод Моне, Писсарро, Сезанн, Матисс, Гоген, Дега, Ван Гог».
Годы жизни перечисленных живописцев Саша естественно не помнил.
— Я не всегда уверен во французском написании, — извиняющимся тоном сказал Саша, передавая список бабиньке, — но как-то так».
— Мане и Моне — это два разных художника? — спросила Александра Фёдоровна.
— Да, Мане, кажется Эдуард.
— Все французы?
— Нет. Писсарро, по-моему, датчанин, а Ван Гог — голландец. Но сейчас все в Париже. По крайней мере, многие.
— Мне ни одно имя не знакомо, — заметила бабинька.
— Они еще очень молодые люди, — объяснил Саша.
— Как скажешь. Ты, оказывается, и в живописи разбираешься?
— Это особая живопись, — заметил Саша. — Тебе может не понравится.
Бабинька поняла все неправильно.
— Да? — переспросила она. — Почем ты знаешь, что мне нравится, а что нет. Мне кажется, ты очень взрослый для твоего возраста. Умные дети часто кажутся взрослыми. Кстати! Между прочим, ты знаешь, что Женя Лейхтенбергская — твоя кузина?
Да, кузина. Дочка тёти Мэри. То бишь Великой княгини Марии Николаевны. Тётя Мэри на проводах бабиньки, конечно, присутствовала. И Женя тоже. Но обе стояли не так близко, чтобы слышать этот разговор.
— А значит, по православному обычаю тебе не пара, — заключила бабинька.
Мда… В таких случаях его дочка Анюта там в будущем любила говорить: «Не надо меня шипперить!»
— Она мне совсем не нравится, — заметил Саша.
— А говорят, что только с ней и разговариваешь: и на катке, и на праздниках.
— Это она со мной разговаривает. Не могу же я девочку прогнать. С другой стороны, что бы мне с сестрой не поболтать?
— Смотри у меня! — сказала бабинька. — И картинки эти…
— Это совсем не те картинки! — горячо возразил Саша. — Ничего такого. Портреты, пейзажи, жанровые сценки. Просто необычная манера письма.
— Хорошо, поищу, — пообещала Александра Федоровна.
Саше почему-то остро не хотелось, чтобы бабинька уезжала.
Но она кашлянула, и щека ее была горячей, когда она в очередной раз обнимала его.
— Здешний холод не для меня, — сказала она.
Простудилась? Или снова бич этой семьи туберкулез?
— Но даст Бог еще свидимся, — вздохнула она.
И переключилась на Никсу, который был явно обижен тем, что младший брат потеснил его на пьедестале любимого внука. Долго разговаривала с ним. Потом настала очередь Володи, Алеши, Маши и даже маленького Сережи, которого держала на руках Китти.
Потом папа́ и мама́. Невестка со свекровью, кажется обнялись вполне искренно.
Саша вспомнил, что, когда папа́ выбрал себе в невесты Гессенскую принцессу, которую считали незаконнорожденной, и заявил, что ему дела нет до ее тайн, что он ее любит и что она или никто, бабинька впервые в русской истории лично поехала в Дармштадт, и кандидатура будущей Марии Александровны была высочайше одобрена.
Еще добрых полчаса бабинька обнимала остальных своих детей и внуков.
Наконец, кортеж тронулся.
Погода испортилась, снег повалил сильнее, солнце скрыли плотные тучи.
Саша долго смотрел вслед, пока его не окликнул Зиновьев.
— Александр Александрович, с вами желает говорить государь.
— Прямо сейчас? — спросил Саша.
— Да, пойдемте!
Во дворце было жарко натоплено, так что у дверей кабинета один лакей принял у Саши ментик, а другой открыл золоченые двери.
Саша ступил внутрь, и двери закрылись за ним.
Белые колонные слева, зеленые шторы между ними, а за ними такая же солдатская раскладушка, как у Саши и у Никсы. Папа́ иногда ночует прямо здесь.
Справа большое окно с такими же зелеными портьерами и травяного оттенка ламбрекеном. За окном кружит снег, и приглушенный зимний свет освещает комнату.
За тяжелым письменным столом нога на ногу сидит папа́. Перед ним на стене портрет Александра Павловича в окружении батальных сцен. За спиной царя: большой портрет мама́. Там же дедушка с бабинькой и Павел Петрович с Марией Федоровной.
На стене у окна — портрет Петра Великого.
Небольшая люстра со стеклянным плафоном, внутри видны длинные тонкие свечи, на низком шкафу фигурки солдат под стеклянными колпаками. На солдатах форма различных полков. И также под прозрачными колпаками дедушкины кивера.
Перед императором — круглый столик для бумаг, на письменном столе — бумаги и книги. Там же открытая коробка с сигарами. До отъезда бабиньки Саша ни разу не видел папа́ курящим.
— Ты понимаешь, надеюсь, о чем пойдет речь? — спросил царь.
— У меня много предположений, — сказал Саша.
— Да? Ну, тогда по порядку!
И он взял из стопки бумаг на письменном столе номер «Колокола» и бросил на круглый столик перед собой.
Тот самый номер от 15 декабря, с дифирамбами голодовке, выдержками из переписки и «Трубачом».
— Отпираться не будешь, надеюсь? — спросил царь.
— Смотря от чего, — сказал Саша.
Папа́ приподнял брови.
— Письма твои?
— Да.
— Так просто? Я думал мне придется предъявлять черновики.
Сердце у Саши упало. Черновик был один: у Никсы.
— Почему я должен отпираться от того, что не считаю преступлением? — спросил Саша. — Я просто хотел защитить мать. Александр Иванович не всегда к нам справедлив. И совсем был несправедлив к ней.
— Где ты мать защищаешь? Здесь одни политические рассуждения!
— Что преступного в том, чтобы рассуждать о политике?
— Рано тебе о ней рассуждать.
— Видимо нет, если Герцен мне отвечает.
— Герцен предатель. Знаешь, что он писал о последней войне?
— Мы только слегка касались этой темы.
— А писал он, что дедушка твой ничего не защищает и никакого добра никому не хочет, что его ведет одна гордость, и для нее он жертвует народной кровью.
— Разве в этом нет доли правды?
Глава 15
— Как ты смеешь так говорить? — возмутился царь.
— Возможно, я чего-то не понимаю. Но мне кажется, что повод к войне был ничтожным. Неужели нельзя было договориться о ключах от часовни в Иерусалиме?
— Саша! Не от часовни, а от Церкви Рождества Христова. И не в Иерусалиме, а в Вифлееме.
— Не суть! Да хоть в Назарете! Неужели это стоило тысяч жизней наших людей?