Здесь
Бредун замолчал, болезненно морщась.
Инга хотела что-то спросить, но он жестом остановил ее, будто почувствовав сам момент зарождения вопроса.
– Черч, – сказал Бредун, – объясни этой женщине, кто такие Неприкаянные…
Черчек объяснил.
Как мог.
Или как хотел.
– Неприкаянные, – буркнул он, – это Неприкаянные. Вроде этого… Они ходят, куда хотят. А если задерживаются дольше, чем надо, – то вокруг них начинаются неприятности. У них и у нас. Потом они уходят – в смысле Неприкаянные уходят, – а неприятности остаются. И мы остаемся. Кто – живой, а в основном – дохлые… И расхлебываем всю эту кашу. Потому что они уходят, а возвращаются лишь тогда, когда уже поздно и закипает новая каша. Поняла?
Инга задумчиво смотрела на усталого Бредуна.
– Тебя когда-нибудь жалели, Бредун? – спросила она, помолчав.
– Спасибо, – невпопад ответил Бредун.
Он тоже помолчал, попытался вновь заговорить, закашлялся – и долго пил из услужливо подсунутого Черчеком кувшина с пивом, морщась и дергая кадыком.
Наконец Бредун поставил кувшин на стол и отдышался.
– Страшно, – тихо и хрипло произнес он, ни к кому конкретно не обращаясь. – Мне, Бредуну, Неприкаянному, Пыли Восьми Дорог, кого Смерть упрямо обходит девятой дорогой, – мне страшно. Потому что сейчас я сделаю то, что не делалось еще никогда.
Я соберу Неприкаянных. Всех – не обещаю, да и никто вам этого не пообещает, но до кого дотянусь – тех соберу.
Я не знаю, чем это грозит.
Но если я не сделаю этого – будет еще хуже.
Это я знаю наверняка.
* * *
Утром Инга, выйдя во двор, никого там не нашла. После недолгих поисков, обойдя флигель кругом, она обнаружила с тыльной стороны дома – куда до сих пор ни разу не заходила – невысокий холмик с торчащим из него самодельным крестом. А вокруг этого странного захоронения стояли Иоганна, тихий и умытый Йорис и чуть подвыпивший Черчек с лопатой в руках.
– Чего это вы? – севшим спросонья голосом осведомилась Инга, еще не сообразив, что лучше было бы промолчать или вовсе не приходить сюда.
– Жена моя здесь, – веско ответил Черчек, зачем-то ткнув пальцем наискосок в небо, а не в могилу. – Выкапывать будем. Эх, Вила, Вила…
На вопрос «Зачем?» старик пробурчал что-то неразборчивое, вроде: «Чую, тело ей сейчас нужно». Инга решила удовлетвориться этим своеобразным ответом. Поняла – надо. И встала рядом с Йорисом, рука которого зажила подозрительно быстро – за одну ночь.
В этой выздоровевшей руке Йорис держал топор весьма зловещего вида.
Хозяин хутора с неуловимой досадой выдернул из уже слегка просевшего холмика неумелый деревянный крест – то ли сам крест раздражал его, то ли необходимость крест выдергивать – и отбросил его в сторону, а Йорис тут же принялся рубить символ распятия на дрова.
– Крест-то ему чем не понравился? – шепнула Инга пригорюнившейся Иоганне.
Та не ответила.
Йорис тем временем успел покончить с крестом и начал таскать сушняк – Инга так и не выяснила, где он умудрялся брать эти сучья и ветки, – и, пока лопата Черчека тупо вгрызалась в могильный холм, натаскал его целую гору.
Сначала Инга недоумевала, но потом до нее дошло.
Костер. Погребальный костер.
Минут через пятнадцать-двадцать из-под свежеразрытой земли показался край какой-то ткани – земля уравнивает полотно и дерюгу, превращая ткань во что-то среднее, трудноопределимое. Тут Инге отчетливо представилось синюшное, полуразложившееся лицо, слюнявые желтые клыки и горящие, еще живые, по-мертвому живые глаза – и она поспешно отвернулась. «Как бы Иоганна не разродилась раньше времени, со страху-то», – мелькнуло у Инги в голове, мелькнуло и исчезло. Не чувствовалось здесь страха. Совсем.