По мере того как ночь прибывала, прибывал и мой интерес, потому что менялся не только характер толпы (ее лучшие черты исчезали с удалением наиболее порядочных элементов, а худшие выступали ярче по мере того, как поздний час выманивал всякий сброд из его логовищ), но и лучи газовых фонарей, сначала слабые в борьбе с угасающим днем, теперь разгорелись и озаряли все предметы ярким дрожащим светом. Все было мрачно и все сияло, как эбеновое дерево, с которым сравнивают слог Тертуллиана[102].
Странные световые эффекты приковали мое внимание к отдельным лицам, и хотя этот рой светлых призраков проносился мимо окна так быстро, что я успевал бросить лишь мимолетный взгляд на каждую отдельную фигуру, но благодаря особенному душевному состоянию я мог, казалось мне, прочесть, едва взглянув, историю долгих лет.
Прильнув к стеклу, я рассматривал толпу, как вдруг мне бросилась в глаза физиономия дряхлого старика лет шестидесяти пяти или семидесяти, поразившая и поглотившая мое внимание совершенно особенным выражением. Никогда я не видывал ничего подобного. Помню, у меня мелькнула мысль, что Ретц, если бы он был жив, предпочел бы эту физиономию тем измышлениям собственной фантазии, в которых он пытался воплотить дьявола. Когда я попробовал проанализировать это выражение, в голове моей поднялся хаотический рой смутных представлений об исключительной силе ума, об осторожности, скаредности, скупости, хладнокровии, злости, кровожадности, торжестве, веселье, паническом ужасе, глубоком, безнадежном отчаянии. Меня охватило странное волнение, возбуждение, очарование. «Какая безумная история, – подумал я, – написана в этом сердце!» Мне захотелось во что бы то ни стало получше рассмотреть этого человека, узнать о нем что-нибудь. Накинув пальто, схватив шляпу и палку, я выбежал на улицу и, проталкиваясь сквозь толпу, попытался догнать старика, который уже исчез из виду. Мне удалось это, хотя и не без труда, и я пошел за ним почти по пятам, но осторожно, чтобы не привлечь его внимания.
Теперь мне нетрудно было изучить его наружность. Он был небольшого роста, очень худощав и, по-видимому, чрезвычайно слаб. Одежда на нем была грязная и оборванная; но белье, хоть и засаленное, – тонкого полотна, в чем я смог убедиться, когда старик попал в полосу яркого света, и, если только зрение не обмануло меня, я заметил сквозь прореху в его наглухо застегнутом и сильно подержанном roquelaure[103] блеск алмазов и кинжала. Эти наблюдения усилили мое любопытство, и я решился следовать за незнакомцем, куда бы он ни пошел.
Была уже ночь, над городом навис густой влажный туман, вскоре разрешившийся частым крупным дождем. Эта перемена погоды оказала странное действие на толпу, которая разом заволновалась: в одну минуту над ней вырос целый лес зонтиков. Шум, гвалт и суматоха удесятерились. Я же не обращал особого внимания на дождь: застарелая лихорадка, таившаяся в моем организме, заставляла меня находить удовольствие в сырости, правда очень опасное. Повязав шею носовым платком, я продолжил путь.
В течение получаса старик пробирался в толпе, а я следовал за ним по пятам, опасаясь потерять его из виду. Он ни разу не обернулся и потому не мог заметить меня. Наконец мы свернули на другую улицу, тоже людную, но все же менее запруженную народом. Тут мне бросилась в глаза перемена в манерах старика – он пошел медленнее и не так уверенно, как раньше. Он то и дело пересекал улицу, по-видимому, без всякой цели, а толпа была все еще настолько плотной, что в такие минуты мне приходилось следовать за ним вплотную.
Улица была узкая и длинная, старик плелся по ней целый час, а толпа тем временем редела; наконец прохожих осталось не больше, чем их бывает у парка на Бродвее в полдень: так велика разница между населенностью Лондона и самого многолюдного из американских городов. Следующий поворот привел нас к скверу, ярко освещенному и кипевшему жизнью. Незнакомец обрел прежний вид. Голова его опустилась на грудь, глаза из-под нахмуренных бровей дико сверкали на тех, кто преграждал ему путь. Он упорно шел вперед. Но, к моему удивлению, обойдя сквер, старик повернулся и пошел в обратном направлении. Удивление мое возросло, когда он повторил этот маневр несколько раз. Один раз, быстро обернувшись, старик чуть было не заметил меня.
Прошел еще час, и прохожие уже не так теснили нас, как раньше. Дождь усиливался, стало холодно, часть публики разошлась по домам. С жестом нетерпения старик свернул в переулок, довольно пустынный. Он пустился по нему с проворством, которого я никак не ожидал от столь немолодого человека, и бежал с четверть мили, так что я едва поспевал за ним. Через несколько минут мы очутились на большом шумном рынке. Старик, очевидно, знал тут все ходы и выходы; прежнее спокойствие вернулось к нему, и он пустился бесцельно бродить среди торговцев и покупателей.
Мы провели здесь часа полтора, и мне стоило большого труда следовать за стариком, оставаясь при этом незамеченным. К счастью, на мне были резиновые галоши, так что я мог двигаться бесшумно. Старик не заметил меня. Он переходил из лавки в лавку, ничего не спрашивал, вообще не говорил ни слова и смотрел на предметы диким, блуждающим взглядом. Я все больше и больше удивлялся его поведению и решил не расставаться с ним, пока не удовлетворю свое любопытство.
Часы на башне пробили одиннадцать, и рынок быстро опустел. Какой-то лавочник, запирая ставни, толкнул локтем старика, и по его телу пробежала дрожь. Он поспешил на улицу, окинул ее беспокойным взглядом и с невероятной быстротой помчался по безлюдным кривым переулкам.
В конце концов мы выбрались на ту же улицу, откуда начали свой путь, – где находилась кофейня Д. Но теперь вид улицы изменился. Газовые фонари светили так же ярко, но дождь лил как из ведра и прохожих почти не было. Старик побледнел. Он сделал несколько нерешительных шагов по улице, еще недавно кишевшей народом, затем с тяжелым вздохом повернул к реке и, поблуждав по переулкам, вышел наконец к одному из театров.
Представление только что закончилось, и публика валила из дверей. Старик перевел дух, точно набирая воздуху, прежде чем нырнуть в толпу; я заметил, что глубокая тоска, отражавшаяся на его лице, как будто рассеялась. Он снова опустил голову на грудь и имел теперь такой же вид, как в ту минуту, когда я впервые увидел его. Я обратил внимание на то, что он направился туда же, куда шла основная масса публики, но решительно не мог понять его странного поведения.
По мере того как мы шли, толпа редела и к старику возвращались прежняя нерешительность и тревога. Некоторое время он упорно следовал за кучкой каких-то гуляк, но и они мало-помалу разбрелись, и на узкой и темной улице их осталось всего трое. Старик остановился и задумался, потом быстрыми шагами направился на окраину города.
Мы пришли наконец в грязнейший квартал Лондона, где все носило отпечаток самой отчаянной нищеты и самого закоренелого порока. При тусклом свете редких фонарей перед нами предстали огромные, ветхие, изъеденные червями деревянные дома, грозившие вот-вот рухнуть и разбросанные в таком беспорядке, что между ними едва можно было пробраться. Каменья, вывороченные из изрытой мостовой, валялись среди густой травы. Ужасный смрад доносился из заваленных мусором канав. Повсюду царило отчаяние. Но по мере того, как мы шли, вокруг нас пробуждались звуки человеческой жизни, и вскоре мы были окружены толпами самых последних подонков лондонского населения. И снова дух старика вспыхнул как лампа, готовая угаснуть. Снова он пошел легко и твердо. Внезапно, повернув за угол, мы увидели яркий свет и остановились перед загородным храмом Невоздержности, дворцом дьявола Джина.