Я задумался.
— И что с ними потом происходит?
— С кем?
— С теми, кто выпил.
— Ну, остаются в подпитии до самой смерти, и близкие заботятся о них, как о слабоумных детях. Многие сбегают. Бродят по деревням и требуют цвека у каждого встречного. Самые крепкие выживают, но большинство гибнут через несколько месяцев. — Гордон помолчал и добавил: — Так, во всяком случае, утверждает Миколай.
Снова пошел дождь, поднялся ветер. Мы поднажали — Гордон впереди, я сзади — и поехали быстрее, перебирая в памяти детали странного приключения.
IV. Вечный хмель
Тут рукопись обрывается; не знаю, были ли еще страницы, посвященные этому эпизоду, или отец сжег продолжение, но не могу не связать рассказ с одним воспоминанием детства и исчезновением папы.
Когда мы с братом были маленькими, наш отец держал бумаги, деньги и револьвер в сейфе, спрятанном в стене кабинета. Нам запрещали входить в эту комнату, но однажды мы с Джоном заигрались и все-таки оказались в кабинете — совершенно случайно, разумеется. Сейф был открыт, и я увидел маленькую бутылочку, которую принял за дезинфицирующее средство, поскольку часто падал с велосипеда и мне потом прижигали ушибы и ссадины. (Тем же вечером я выдал наш проступок, сказав отцу, что бутылку нужно переставить в аптечку.)
Что в ней было? Учитывая содержание рукописи, я почти уверен, что это был цвек. Рассказ определенно неполон. Папа был гордым человеком; он чувствовал себя униженным из-за того, что дал тогда слабину, хотя ни словом об этом не обмолвился. Думаю, он захотел реабилитироваться, рано утром украл бутылку и спрятал ее в котомке с едой, а может, подкупил служанку — доллары редко кого оставляют равнодушным — и только после рассказа Гордона понял, что стал владельцем опасного яда.
Воображаю возникшую перед ним дилемму: избавиться от бутылки, чтобы не испытать искушения открыть ее, или бережно хранить как пропуск к вечному счастью. Полагаю, он выбрал второе, привез цвек домой и запер в сейф. Много лет он знал, что на расстоянии вытянутой руки находится средство, способное разрешить все проблемы, если дела вдруг пойдут совсем плохо: ему достаточно набраться до бровей, принять ложку цвека, навсегда забыть свои беды и закончить жизнь в полном блаженстве.
Сколько раз эта мысль приходила ему в голову? Сколько раз он возвращался в подпитии с ужина, мечтая увенчать вечер рюмочкой цвека? Как часто он открывал сейф, чтобы взглянуть на бутылку, прижать ее к груди, прислониться к ней лбом, собираясь открыть?
Как я уже говорил, папа исчез два года назад, не оставив ни прощального письма, ни завещания. Мои дяди и брат считают, что он умер. Я же уверен, что наш родитель сбежал в тропики, чтобы наслаждаться обществом знойных красавиц, после чего устроил самую знатную попойку в жизни и «отлакировал» ее цвеком, так что хмель из его головы наверняка до сих пор не выветрился. Мой отец и сегодня бродит по барам и борделям Южной Америки и со смехом выпрашивает у прохожих цвек. Блаженствуя, как король, он черпает опьянение из бездонной бочки на пирушке, которой не будет конца.
Кровожадная сказка Перевод Н. Хотинской
Мемуары? Друзья и бывшие коллеги давно уговаривают меня их написать; я и сам об этом подумываю — мне впервые пришла эта мысль (нескромная, признаю) еще до того, как я вышел на пенсию, — но все откладываю и никак не возьмусь за перо. Почему мне так трудно начать? Быть может, перспектива доверить бумаге воспоминания судебного следователя слишком недвусмысленно и жестоко говорит мне, что лучшая пора моей жизни миновала; а может статься, меня впервые посетили на восьмом десятке сомнения, знакомые любому писателю, — ведь об этой стезе я мечтал, пока страсть к уголовным делам не вытеснила из моей головы рифмы и складные фразы. Я часто слышал, какой мукой бывает для литераторов начало новой книги, а порой даже новой главы, — не случился ли со мной подобный ступор, коли я всякий раз, решив начать, тут же нахожу другие, более неотложные дела? У меня все готово для работы: на столе вдоволь бумаги, дюжина хорошо отточенных карандашей и, наконец, накопившиеся за сорок лет записи и судебные дела, закрытые и нет, нашумевшие и никому не известные, — все они были поручены мне за мою долгую карьеру в Скотленд-Ярде.
Я вел немало сложных дел, столь серьезных, что шагу не ступишь в Лондоне, чтобы не налетела толпа журналистов; бывали у меня и дела менее громкие, но весьма интересные, зачастую удивительные, порой трагические. Дело Латурелла можно отнести и к тем и к другим. Джон Латурелл, ботаник новаторских взглядов, был найден мертвым, с жестокими увечьями, в своей оранжерее в 1955 году. Ему было шестьдесят лет, и почти все время он проводил среди растений, которые сам выращивал в своих миниатюрных джунглях. Я отрядил трех своих лучших сыщиков на поиски убийцы — ибо это было, несомненно, убийство — несчастного ученого. И вот однажды пришло прелюбопытное послание из Бразилии: оно было адресовано лично мне и отправлено, судя по штемпелю, из Салвадора, столицы штата Баия. Содержание письма так поразило меня, что я сделал копию для своего архива. Вот оно:
Отель «Поусада дас Флорес»
Руа Дирейта ду Санта Антониа, 442
Салвадор, Баия, Бразилия
Салвадор, 22 марта 1955
Господин инспектор, вернувшись из экспедиции в джунгли Амазонки, я узнал из французской газеты о смерти Джона Латурелла. Заметка была короткая (два десятка строчек в уголовной хронике, так хорошо запрятанных среди других происшествий, что удивительно, как я их вообще заметил), но подробная: если верить газете, тело Латурелла нашли в оранжерее, со страшными ранами, как будто его терзал хищный зверь. Я тотчас позвонил дочери Латурелла, Эмили, которая подтвердила ужасное известие и рассказала, что отца уже похоронили на лондонском кладбище Банхилл-Филдс, неподалеку от могилы Блейка, поэта, которого он так любил, что мог прочесть наизусть «Брак неба и ада».
Эта новость меня очень опечалила. Я семь лет был ассистентом Джона Латурелла; мы с ним вместе побывали в самых неизведанных уголках нашей планеты и добирались до самых неизученных племен в надежде найти у них неизвестные науке целебные растения, чтобы привезти их в Европу. Я в курсе, что в научных кругах Латурелла считали самоучкой и чудаком (автор заметки, из которой я узнал о его смерти, назвал его «ученым-одиночкой», «разрушителем традиций» и подчеркнул, что он не пользовался доверием среди специалистов); да позволено будет мне, однако, сказать, что он был одним из величайших ученых своего времени. Бесспорно, со странностями (а у какого гения их нет?), но уж никак не самоучка: Латурелл учился и работал в лучших университетах Европы и мира, а перечислять его дипломы и научные степени в ботанике и других науках (ибо такой жажды знаний я не встречал больше ни у кого; представьте себе, что на шестом десятке он занялся изучением оптики и астрономии и намеревался писать диссертацию — пятую по счету), так вот, перечислять мне пришлось бы до поздней ночи.
Но к делу: вот почему я решился написать вам сегодня. Я, наверно, больше, чем кто бы то ни было, знаю о жизни и занятиях Джона Латурелла, который, можно сказать, только со мной и общался те семь лет, что продолжалось наше сотрудничество; полагаю, что вы в скором времени захотите выслушать меня как свидетеля; предупреждаю ваше желание, чтобы избавить вас от лишних хлопот: большую часть времени я провожу в таких местах, где меня не всегда легко разыскать. Я пробуду в Рио как минимум две недели, вы можете связаться со мной, позвонив в отель, адрес которого указан выше. Возможно, того, что я сейчас напишу, вам будет достаточно, чтобы установить убийцу Латурелла, и дополнительная помощь с моей стороны не потребуется; но, поскольку суть моих показаний граничит со сверхъестественным, думаю, что вы все же захотите побеседовать со мной лично, после того как их прочтете.