Я много лет работаю над «Всеобщей историей пустоты». Но меня парализует страх перед первой фразой. Лучший способ обрести свободу — надеть маску, вот я и собираюсь взять псевдоним и написать наконец первую фразу этой «Истории».
Я знаю, что, если однажды все-таки решусь начать книгу, первой в ней станет история, которую поведал мне Рауль Эскари в Буэнос-Айресе, на улице Маипу, напротив дома Борхеса. Как-то раз он обедал у Копи[1]и рассказал ему, что срезанные цветы стоят дольше, если добавить в воду таблетку аспирина. Потом Рауль отправился купить водки, а вернувшись, застал Копи неподвижно сидящим за столом, в центре которого красовалась ваза с одним маком. Копи не шевелился и не сводил с цветка глаз: он хотел проверить правоту Рауля и полагал, что стимулирующее воздействие аспирина случится прямо на глазах.
Много лет спустя Рауль вспомнил, что Копи пытался разгадать тайну Вселенной: он был смертельно болен СПИДом и объяснил свое занятие так, словно опять караулил мак:
— Она приближается (смерть), но я все еще ничего не замечаю.
Мне всегда казалось, что эта история Рауля Эскари должна открывать очень краткую «Всеобщую историю пустоты», которую я хочу написать, но никак не решусь: первую часть книги, по моему разумению, следует посвятить первородному греху и утраченному раю. А вторую? Моя близкая парижская подруга Анн-Мари Агирре считает, что первым идею пустоты высказал предшественник Плотина — забыл его имя, а найти сию секунду не могу (таково единственное, но вполне переносимое неудобство работы в доме с белыми стенами, без единой книги), но помню, что он сказал: «Возможно, история мира — вовсе не история великих достижений, а история скуки». Эта фраза меня поразила, потому что я тогда не связывал историю и великие достижения; напротив, два эти понятия казались мне полярно противоположными.
Но теперь мне прекрасно известно, что поиск сверхчувственности и бегство от скуки (вещь совершенно невозможная) связаны с историей человечества и достигают наивысшего выражения в «Повести о приключениях Артура Гордона Пима», самом странном произведении Эдгара Аллана По. Его знаменитая концовка еще более загадочна, чем сам рассказ: герой оказывается на краю мира. Всесильное течение влечет его лодку к Югу, к Полюсу, и, по мере приближения к границам земли, все вокруг меняется, на горизонте возникает огромный столб тумана, вода приобретает молочный цвет и нагревается, с неба падает белесая пыль, стаи гигантских белых птиц летают и кричат:
— Текели-ли, Текели-ли!
Удивительней всего звучат последние строки: «И в этот момент нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване.
И кожа ее белее белого».[2]
Рассказ По неожиданно обрывается, он считается незаконченным. Этот белый цвет концовки всегда был для меня тесно связан с потрясающей обложкой изданной в 1788 году «Всеобщей истории скуки» Пьера Гулда (замечательного предка Пьера Гулда, героя рассказов Бернара Кирини — он один из моих любимых писателей). На этой обложке изображен силуэт человека, возникающего из огромной ледяной глыбы. Я прочел эту книгу в детстве, и ее основная идея, а главное — обложка навсегда остались у меня в памяти.
Как я мог забыть произведение с самым экстравагантным во всей книжной истории приложением — оно называлось «Каталог отсутствующих»; в нем автор ставил перед собой объемную и совершенно безумную идею: собрать и записать имена всех людей, усопших до того, как он сочинил первую фразу своей книги. Лишь много лет спустя я получил разумное объяснение наличия столь необычного и дикого приложения к «Всеобщей истории скуки». И был, по правде говоря, почти разочарован, потому что нашел его одновременно слишком простым и слишком глупым: Пьер Гулд «подписался» на эту задачу (заведомо обреченную на неточность, поскольку в мире миллионы нигде не упомянутых покойников) только потому, что хотел посостязаться со своим прославленным предком Иоганном Генрихом Гулдом, физиком и математиком из немецкого Тюбингена, доказавшим в середине XVIII века, что знак иррационален, а потому ему не может быть присвоена числовая доля.
Предпринимая попытку создания безумного, алогичного «Каталога», его сын хотел показать, что в этом низком мире есть только точные числа и среди них — известное число умерших в мире за всю его в высшей степени смертную историю. «Это число непременно должно существовать, другое дело, что определить его не так-то просто, поскольку всегда найдется припрятанный покойник, и не один», — утверждал бедолага Гулд-младший, вызывая изумление, сочувствие или насмешки современников, а также тревогу у матери, умной французской аристократки. Совершенно очевидно, что единственное, чего хотел Пьер Гулд, это противопоставить себя отцу, не думая о последствиях. Превзойти отца, стать Господом Всемогущим, чтобы составить забавный каталог покойников, ведь это по плечу только существу божественной природы.
Как бы то ни было, «Всеобщая история скуки» и его безумный и, скорее, «тощий» «Каталог» (естественно, не законченный: Пьер Гулд даже не составил списка усопших, чьи имена были записаны в церковных книгах, хранившихся в ризницах его родного Тюбингена) существуют. И я в некотором смысле считаю себя продолжателем его дела, поскольку уже несколько лет мысленно составляю собственный каталог, «Каталог отсутствующих»: он призван стать приложением к моей очень короткой «Всеобщей истории пустоты», сжатому изложению (хоть и богатому личными вкраплениями) амбициозной и неполной «Всеобщей истории скуки», опубликованной в свое время Пьером Гулдом.
Зачем? Может, у меня, как и у Гулда, есть отец, которому хочется насолить? Нет, здесь иной случай. Я пишу эту книгу ради противостояния с матерью, желая сделать нечто прямо противоположное, чем она.
Моя мать, она же — Стеклянный Глаз, утверждает, что в ее жизни полно риска, опасности и веселья. Она никогда не скучает. Так она говорит. Но она слишком часто это повторяет, вот и возникает подозрение, что на самом деле ей всегда безумно скучно. Плюс ко всему она была бы идеальным персонажем «Всеобщей истории скуки» Пьера Гулда.
Я пишу эти строки в маленькой квартирке с белыми стенами, где нет ни одной книги. Я люблю пустые стены. Доведись мне однажды украшать одну из стен этого дома, я бы повесил на нее репродукции картины с изображением ледяного сфинкса, привидевшегося Гордону Пиму на краю мира. Но я никогда ничего тут не повешу. Я должен писать, повернувшись спиной к голой стене, такая обстановка лучше всего подходит для работы над «Каталогом отсутствующих». Цвета выглядели бы смешно в моей квартире. Я люблю белые стены, я люблю холод. По правде говоря, холод завораживает меня до такой степени, что я пришел к парадоксальному выводу: он выражает истину о сущности жизни. Я ненавижу лето, потных теток на песке в бухтах, паэлью, мокрые от пота носовые платки. Холод кажется мне очень элегантным и серьезным насмешником. Остальное — тишина, вульгарность, вонь и жир душевой кабинки. Я восторгаюсь порхающими в воздухе белыми хлопьями. Я люблю пургу, призрачный свет дождливого дня, смелую геометрию белых стен этого дома.