С тем, что не полезут, согласились единодушно, потребовав подтверждения и у ополченца, который поддакнул, плохо понимая, чего от него, собственно, хотят. Отойдя немного, он начал отматывать с колен, локтей и запястий куски мешковины, с которой только и можно передвигаться под землёй, не стираясь в мясо.
— … присягу понимам, — краем уха улавливает Ванька разговор всё о том же — о подземной войне, французах, галереях и собственной судьбе, и всё это — с оттенком той жертвенности и смирения, при котором выбора, собственно, и нет…
Прерывая разговор, приглушённо ахнуло, тряхнув землю.
— Ах ты ж Боже ж мой… — привстал Захар, никак Никушинскую галерею французы подорвали? Ах ты ж… у меня кум там…
После подрыва, как это обычно и бывает, затеялась перестрелка, и понять, избыточная ли это инициатива нижних чинов, озлившихся на гибель товарищей, или французы в самом деле решили сделать вылазку, решительно невозможно!
Не будучи человеком военным, разобраться в этом кажущемся хаосе с орудийной и ружейной стрельбой, минной войной, малопонятной суетой матросов и солдат, ежеминутно занятых какими-то делами, попаданец пока не смог. Наверное, это и есть то самое, о чём толковал Захар, говоря, что ружьём кидать и стрелять, это только часть солдатской науки…
— Ах вы ж сукины дети, вот ужо я вам! — орёт один из солдат наверху бруствера, стреляя в кого-то, а вернее всего, в Божий Свет, как в копеечку, — Попал, братцы, как есть попал! Видали⁉
— Небось передумали в наступление идтить! — нажав на спусковой крючок, хрипло вторит ему другой, — Не хотится им под наши пули из-за укреплений высовываться, так-то!
— А ты чево? — вызверился на Ваньку набежавший солдат из чужого подразделения, начавший было карабкаться наверх, но решивший сперва разобраться с ополченцем, — Чево не наверху⁈ Чево не стреляшь? Я тя щас…
Он замахнулся было, но Захар, тот самый, который несколько дней назад, не задумываясь, кровавил свой штык о горло попаданца, перехватил его руку.
— Не замай мальца! — резко сказал солдат, — Не вишь, что ли, ополченец, сопля необученная! Ему ружжо дашь, так он им сам сибе подстрелит, а потом ещё и поломает!
— Да тьфу ты… — вырвав руку чужой солдат, смерил Ваньку презрительным взглядом и вскарабкался наверх.
Стрельбу, впрочем, вскоре остановили офицеры и унтера, щедро, как картечью при наступлении противника, поливавшие всех руганью, не жалеющие зуботычин и оплеух. И ругань, и затрещины солдаты восприняли как должное, прекратив наконец стрельбу и принявшись гомонить вразнобой, возбуждённые после перестрелки.
Если послушать их, то каждый подстрелил не по одному мусью…
… которые, если слушать их же, в атаку на Бастион так и не пошли, и ухитрились ли они подстрелить при таком раскладе хоть кого-то, большой вопрос. Ванька сформировал на этот счёт своё, крайне скептическое мнение, которое, однако, предпочёл оставить при себе.
В расчистке галерей принял участие и ополченец, благо, в подземелье его всё-таки в этот раз загонять не стали загонять.
— И-эх, дубинушка, ухнем… — хрипит в ухо незнакомый солдат, и Ванька вместе со всеми тянет за канат, привязанный к салазкам с землёй, напрягаясь всем телом, а больше всего, как и должно, ногами и спиной, отзывающейся иногда очень нехорошо, что, увы, стало уже привычно.
— И-эх, родимая… — и земля пересыпается на носилки, а потом — бегом, бегом… оттаскивается в сторону, куда-то к брустверу.
— Эй, малой! Эй… — он не сразу понимает, что окликают его, — Давай за водой, живо… одна нога здесь…
К обеду начали вытягивать тела погибших солдат. Ванька старался не глядеть на них, на их лица, страшные в своём мученичестве, искажённые, посинелые, с окровавленными ртами, которыми те, быть может, грызли завалившую их землю, пытаясь вдохнуть. По всем видно, что умирали они — страшно!
Послали за священником, а пока, кое-как умывшись, уселись обедать… и было очень стыдно перед самим собой за то, что несмотря на весь этот страх, на мертвецов, некоторых из которых он знал лично, аппетит не пропал. Есть… а вернее, жрать, ему хочется почти постоянно, и сейчас он, как никогда, жалеет об отобранных сухарях и изюме, которые были бы ох как кстати!
… жалеет как бы не больше, чем о погибших, которых толком и не успел узнать.
После, на отпевании, он машинально крестился, подпевал молитве и бубнил, не вдумываясь в знакомые слова, лишь прислушиваясь с тоской к урчащемую брюху, зовущего его в ретирадное место, на вдумчиво посидеть и подумать.
Но уйти сейчас, это… в общем, не стоит, и лучше бы крепиться… потому что полковой батюшка, он в зубы конечно не двинет, но промолчит, не заметив воспитательной унтерской зуботычина, а после ещё и епитимьей какой сверху припечатает, для исправления грешника, разумеется. К вящей пользе его, Ванькиной, души.
У него, у священника, всё как-то очень ловко выходит, когда и зуботычины, и муштра, и бруствер, и сухарный понос из-за воровства интендантов, и всё, что делает армейское начальство, всё солдатской душе на пользу! Да всё с цитатами, с отсылками, да с молитвою…
… и попробуй, оспорь!
Ванька, к слову, оспорить мог бы. Он и здесь, в холопской своей жизни, читывал не только азбуку и Вольтера, но и Евангелие, и в двадцать первом веке, благодаря воцерковлённой матушке, а потом и подростковому бунту против родительского диктата, знал о православии и Церкви много больше, чем хотелось бы.
Несуразицу в речах полкового батюшки, самую грубую и постыдную притянутость за уши, он видит постоянно, то и дело ловя себя на мысли, что мог бы, без сомнения, с куда как большим успехом выполнять роль полкового священника, даже оставаясь в казённых рамках. Хотя, по его мнению, христианство и вот это вот всё…
… впрочем, язык он держит за зубами. Учён. Поправлять, показывать сомнения? Нет уж, результат-то, чёрт подери, известен, и это тот случай, когда предположение не нуждается в доказательствах.
С-сукин сын… против Веры Православной идешь⁉ Варится тебе,