и в то же время заговорщической улыбкой. От нее им обоим стало легко и свободно. — Ну, как ты тут устроился? — обвел глазами палату Семернин. — Это наш академик Боровиков постарался. Он тебя ценит. Звонил при мне завгорздравом, вот и отвалили тебе эти хоромы.
— Скучно в них одному, — улыбнулся Иванов.
— Не переживай. Общая палата от тебя никуда не уйдет. Как только начнешь передвигаться на собственном транспорте, — и старик коснулся ног Иванова, — так сразу туда. Это мне твоя сестра-красавица по секрету сообщила. А пока ты больной с интенсивной терапией. Во как! А это что у тебя? — И он взял с тумбочки амбарную книгу. — Уж не воспоминания ли пишешь?
— Да нет, — улыбнулся Иванов, — пока еще не дошел до этого. А вот переписку с внуком затеял.
— Что ж, оппонент у тебя серьезный, — листая страницы, продолжал Семернин. — Да тут у тебя еще и мысли попадаются… Странно… — Он наигранно-удивленно пожал плечами и умолк. Несколько минут сосредоточенно читал страницу за страницей, а потом вдруг, захлопнув тетрадь и бережно положив ее на тумбочку, сказал: — Так вот насчет мыслей. Эйнштейна как-то спросили: «Скажите, какие главные и самые важные свои мысли вы могли бы перечислить?» «Мысли? — удивился ученый. — За всю жизнь мне пришло в голову не больше двух путных мыслей, и одна из них теория относительности…»
— Моих там, — кивнул на тетрадь Иван Иванович, — и того меньше. Я ведь, Яков Петрович, человек сугубо практический, прикладной и давно понял, что прибился к вашему стану ученых не по праву. Для меня теория, как для того крестьянина, который говорил: «Мне лучше борону взять с собою в поездку в город, чем жену». Вы говорите, что истинный ученый всегда глубоко верующий, а я не верю ни в бога, ни в черта, ни в сатану на летающей тарелке. Верую только в них. — Иван Иванович поднял перед собою руки. — Да только и они у меня немощные стали. — Грустно помолчал и добавил: — Что они сделают, то и останется на земле. И доброе и дурное…
— На ненадежный инструмент, Иван Иванович, ссылаешься, — прервал Иванова Семернин. — По нашим временам человек — слишком слабое существо. Он нагородил такого, что руки его уже и в тираж можно списывать. Властвует злой гений — ум. Его открытия сотрясают жизнь. Но и над этим злым гением есть нечто, без чего не может существовать мир. Многие, чтобы не путаться в терминах, называли это «нечто» богом, хотя и вкладывали в него свое содержание. Даже наши современники: Павлов, Циолковский, Вернадский, Эйнштейн — были глубоко верующими.
Иван Иванович с любопытством смотрел на Семернина, не слишком удивляясь его словам. Он знал, что тот может говорить еще и не такое.
— Я думаю, — продолжал тот, — что без глубокой веры не может быть настоящего ученого. Для меня второстепенна та форма, в которую воплощается эта религия. Верит ли он в истину, в высшую идею, гармонию, законы природы и мироздания, в Христа, Будду, Аллаха… главное, чтобы он верил и знал, что все, что происходит вокруг него, и сам он не случайность, не хаос и бессмысленное нагромождение, а выстроенная система. И если мы не знаем законов его эволюционного и революционного развития, то это не значит, что их нет. Их следует еще постичь.
— А для меня эта религия недоступна, — отозвался Иванов. — То есть я ее могу признать за другими, но сам… мне нужно напрягаться. Я знаю, что настоящие ученые возвышали истину до божества. У Циолковского — «монизм Вселенной», у Вернадского — его «ноосфера» как порождение биосферы, у Эйнштейна — «космическое религиозное чувство», у Чижевского — «гелиобиохимия».
— Э-э, батенька, хватил, — прервал его Семернин. — Это только гениям дано так далеко заглянуть в глубины мироздания, а смертные держатся земных дел. Наш академик Боровиков, как в божество, верит в свои МГД-генераторы, хотя и решает сугубо практическую задачу: обеспечить народное хозяйство дешевой энергией. Твоя обмотка и смолы тоже далеки от глубин космических, но они появились в результате научных изысканий, хоть у них чисто прикладной характер.
— Вот именно, — подхватил Иванов, будто только и ждал этих слов. — Настоящая наука там. — И он указал рукою куда-то вверх.
— Гений творит, талант работает? — улыбнулся Семернин.
— Не знаю, может быть, и так. Но если говорить армейским языком, то есть передовая линия и есть служба обеспечения. Сколько я работаю в нашем НИИ, столько и числю себя в роте обеспечения.
— Едэм дас зайн, — вновь улыбнулся Семернин, — как говорят немцы, — каждому — свое.
— Да, каждому, хотя никому не возбраняется носить в рюкзаке маршальский жезл.
— На всякий, так сказать, случай…
— Да, — согласно кивнул Иван Иванович, но Семернин, не поддержав его тона, продолжал:
— Я всерьез думаю о вере ученого. Не только ученого, но и вообще мыслящего человека. К фундаментальной науке всегда подозрительно относились и официальные власти, потому что она не давала им никакой сиюминутной выгоды, а лишь будила сомнения и развенчивала и ниспровергала устоявшееся и привычное. А кому же понравится такое?
— Конечно, — подхватил Иванов, — чем талантливее мысль, тем она кажется опаснее. А тут ведь не простые люди, а ниспровергатели старого. А официоз, власть, они призваны блюсти. Но вы, Яков Петрович, начали разговор о вере.
— Да, истинно новое, — поднял глаза вверх и показал туда же рукою Семернин, — черпается там. — Он говорил все в том же игривом тоне и явно подсмеивался над серьезностью рассуждений Ивана Ивановича, и, если бы тот не знал его манеры вести таким странным образом беседу, когда все утверждения оппонента переводятся в шутку, Иванов обиделся бы и прекратил разговор. Но Иванов хоть и злился на своего учителя, но продолжал слушать.
— Как бы ни велики были открытия науки, но она не может командовать жизнью, — все с той же иронией проговорил Семернин. — Мы уже докомандовались, природу вздыбили. А ведь все имеет свою цену и за все надо платить. Даже за Христа. Но не тридцать сребреников, его цена — страдание и спасение человечества. Хотя это и красивая легенда.
Иван Иванович недоуменно смотрел на старика Семернина, не понимая, к чему он клонит, но, зная его причуды, не стал уточнять и решил закончить разговор о вере.
— В высоком уме всегда скрывается больше, чем мы видим. Я многого не понимаю у великих стариков. Хотя и говорят, что гениальные математики предлагают теоремы, а талантливые их решают, но это ничего не объясняет. Я могу поверить, что в живом мире на Земле, по гелиобиологической теории Чижевского, все большие и малые катаклизмы происходят в зависимости от процессов, идущих на Солнце. Засуха, саранча, нашествие грызунов