По домам разносили – мешок на спину, и давай! Кто был издалека, те уж автобуса ждали. Кому повезёт, того мог и на телеге «по походу» подкинуть местный конюх, и неслась лошадка, и скрипели ободья колёс, а бабы, придерживая стянутые у горлышка мешки, жевали на ходу капустные листочки.
К засолу готовились, на «капусту», бывало, всю семью ставили. Поначалу зашпаривали бочки – кто просто кипятком, кто еще уксусу добавлял. Рубили кто сечкой, в деревянных корытах, а кто – и так – длиннющим острым ножом – ну, то царская была капустка, потянешь из бочки – длинная, аж водоросль какая, но зато какой шик – рот раскрыл – и в него, щепотью… Солили с крупной солью, сыпали клюкву, антоновку, смородиновый лист, и даже хрен – для остротцы. Каждая хозяйка знала свой вкус, особый – и то, хоть один рецепт на всех дай, а одна чуть сольцы больше положит, другая – морковки погуще, третья лаврушечку бросит. Пахло капустой – по всей деревне. Коровы задумчиво жевали верхние листы, дети хрумкали кочерыжками, неся сольцу в кармашке. У хозяек сок тёк аж по рукам, до локтя – когда мяли капусту. Трамбовали по бочкам, ставили гнёт – тряпицей оборачивали гладкий камень, камень ставили на деревянный кружок, а под кружок – капустные листья. Их можно было есть уже на второй день, откусывая потихоньку и щурясь от счастья. Камень и кружок ошпаривали кипятком и хранили до следующей осени.
Каждый день протыкали деревянной палочкой – лучинкой, капуста охала, вздыхала, выпускала бродяжий дух – и уж тогда, в погреб, на зиму. Ближнюю капусту ставили – в сенцы, рядом с бочками с огурцом. В сенцах стоял кисловатый, дразнящий дух, от укропа, вишневого листа, чесночка… Доставали прямо рукой, сочную, хрусткую, от неё сводило рот, щипало в ноздрях и страшно хотелось есть… К столу подавали аж до самой поздней весны, в мисках, сбрызнутую постным маслицем, с лучком, нарезанным кольцами. Ко всему капустка годилась, и на щи, томленные в русской печке, и на пироги, и на солянку, да, и мужичкам – доброе лекарство, на опохмел…
Дед Гришка и дрова
Дед Гришка Леонтьев долго топочет валенками на крыльце Правления, стряхивает снег с плеч ватника, выбивает ушанку, расправляет бороду. В Правлении донимает председателя колхоза на предмет выписать дров поболе, потому как они с бабкой мёрзнут согласно прожитых лет, и чтобы не осину, как тем годом, а берёзу с красной ольхой, а председатель машет на деда руками и подмахивает, не глядя, бумажку. Гришка, довольный, что так ловко сладилось, спешит в лесхоз, где сговаривается на четыре хлыста непременно, чтоб на сегодня. На излете дня веселый «Владимирец», пыхтя, подтаскивает к дому Леонтьева березовые хлысты, и тракторист Васька, приняв в карман ватника укупоренную бутылку самогона, обещается завтра же начать. Дед ходит вдоль хлыстов, промеряя их длину шагами, и радуется. С утра следующего дня зло визжит бензопила «Дружба», выплевывая в небо сизые смрадные облачка, и очередной хлыст распадается на аккуратные чурачки – ровно по 35 сантиметров. Растет гора опилок, и их свежий, терпкий запах перебивает бензиновую вонь, а дед подталкивает под хлыст полено, чтобы у бензопилы не закусило цепь. Ваське жарко, он сдвигает ушанку на затылок, распахивает ватник, сморкается, зажав одну ноздрю большим пальцем, в снег, и, наконец, объявляет перекур. Услыхав, что бензопила умолкла, подтягиваются дедки со всей улицы. Рассаживаются по бревнам, хлопают себя по карманам, достают папиросы, продувая, заминают гильзы. Пускают по кругу спичечный огонек, прикуривают, выпускают седой дым, щурятся на зимнее солнце, толкуют – обо всем. Деды степенные, каждый при своем опыте трудной жизни, а вспоминают всё одно и то же – как до войны, да в войну, да после войны. Все потеряли отцов да дедов, все ровесники, все мальцами хлебнули в военные годы беды да горя. Но, по рассказам выходит, что тогда жили правильнее, хоть и пилили двуручной, но той же – пилой «дружбой», это значит – на двоих одной. К обеду хлысты распались на чурачки, дед катит от сарая дубовый, для колки, заслуженный чурак, и, довольный, идет в сарай – ладить топор. Топор у деда знатный, ещё дедовский. Ручка расклинена не просто, а четырьмя клиньями крестом, но все одно – замочить нужно. Точит дед лезвие на станочке, сдвинув очки на кончик носа, пробует сухоньким пальчиком, крякает довольно. Обух у топора посеченный, мятый, заслуженный. Есть и колун, но всё руки не доходят насадить, да и из чего топорище теперь делать? Где ясень взять? Из сосны, да из ёлки – и смысла время тратить нет. Дед Сашка с трудом дожидается следующего дня, и, едва дождавшись утреннего света, принимается колоть дрова. Установив чурачок, заносит за голову топор, ухает, крякает, и лезвие топора разнимает чурку на полешки, и растет гора дров, и горько пахнет берёзой и греет солнце, готовое перевалить на весну, и щекотно ноздрям, и пот стекает по спине струйкой, и радуется глаз и тенькают синички у хлева, выбирая зернышки, и даже толстый кот Фимка, кажется, подмигивает деду и говорит – хорошо, м-м-я-у…
Наташа и братка
Огромная рыжая овчарка, завидев Наташу, встает на задние лапы, трясет сетку загона – радуется.
– Найда, – Наташа чешет ей переносицу, – потерпи, девонька моя, сейчас покормлю!
Сегодня скользко, вчерашнюю оттепель прихватило за ночь, и в медпункте – пачка вызовов на переломы да ушибы. Пойдёт бабка или дед за дровами, или на колонку – поскользнется, и… Машина больничная сломана, шофер Николай Степанович ворчит, возит в травмпункт, в город, на своей – из города не дождаться, там все машины на гриппе, с температурными. Наташа ставит ноги осторожно – не навернуться бы самой, тогда – катастрофа. Она давно живет одна, хотя ей всего к сорока, но дочь рано выскочила замуж, чтобы скорее смотаться из ненавистной деревни, а мужа Наташа выгнала. Сама. Дурак был. И пьющий. Любила его по молодости сильно, прощала всё, всё надеялась, да и лопнуло терпение. Толкнув дверь в избу, Наташа сразу запах сигарет почувствовала – братка приехал! Борис, брат старший, Наташин защитник сызмальства, единственный, верный! Наташа, не скидывая сапог, бросилась в залу, где Борис лежал на диване – дремал. Пока целовались, пока Наташа собирала на стол, ныряя то в погреб, то в холодильник, пока слушала вполуха браткины новости, пока проговаривала, спеша, своё – вечер уткнулся в ночь, и пошли гулять с Найдой – та, одуревшая от радости, то прикусывала Бориса за сапог, то бросалась за крадущимся на свидание котом, и все взлаивала, будто не в силах совладать с собой – вот, оба, дорогие-любимые! Рядом, и чего еще желать? Потом, за чаем с вином да красивыми пирожными, говорили почти до трех утра, и Боря ругал сестру – ну, чего ты тут делаешь, чего? В деревне с десяток домов, что ты жизнь на этих бабок тратишь? А Наташа, качая головой, махала рукой – Борь, я сама уже не могу! Сил нет, здоровья нет! То алкаша привезут, а он весь грязный, вонючий, валялся где, непонятно, а я ему обязана помочь, понимаешь? Капельницу ставь! Ну, не ставила бы, – возмущается Борис, – пошли ты их всех! За деньги пусть лечат! Да не могу, не могу, – Наташа заплакала, – это же деревня, забыл? Кто не пьёт-то, а жалко всех. А дети? Ой, ну, Борь, маленькие же, болеют все время, вон, как грудничка до города везти по такой дороге? А прививки? А сколько травмы, город их не берет – лечите на месте! Случись с ними что, скажут, вот, недоглядела, сыночка нашего, папашку нашего не уберегла! На улицу не выйдешь, Борь, ну, что я могу-то? У меня в медпункте ничего нет, кроме фонендоскопа и градусника, что я могу, я бьюсь, бьюсь… у нас анализы вези за 70 километров, а кто повезет, и в больницу не кладут, позакрывали же все! Они у меня на руках от инсульта помирают, я уже и плакать не могу, Борь… Братка гладит её по волосам, забранным в пучок – чтобы удобнее под шапочку, и говорит зло и убежденно, а я тебе, сколько говорил, поехали ко мне в Москву, ну, снимешь квартиру, на первых порах! Или у нас с Веркой живи, потеснимся! Тебя с твоими руками в любой платный мед центр