всякий раз застает маму врасплох. На всех фотографиях у мамы одно выражение лица: брови чуть вздернуты, взгляд рассеянно устремлен в пространство. Она никогда не расслабляется перед камерой, не смотрит в объектив. Я бы сказала, что на снимках она выглядит настороженно, словно опускает щит, едва на нее наводят резкость.
Нечто такое я видела и в ее картинах. Их притягательность таилась в чем-то ускользающем, неуловимом. В мамином творчестве бывали особые периоды: в одни годы она предпочитала яркие оттенки, в другие – приглушенные или пастельные. А иногда широкой трехдюймовой кистью наносила цветные полосы в центре чистого холста. Ее картины редко оставляли людей равнодушными, взгляды притягивали даже самые небольшие полотна.
По мнению папы, в шестидесятые мама не прославилась исключительно потому, что чернокожие художники тогда предпочитали предметную живопись – так легче было вкладывать в картины политические высказывания. Но кто разглядит протест за цветовыми мазками и пятнами? Не каждый человек способен понять, говорил папа, как много в таком подходе свободы.
Несколько раз мамины работы выставлялись в Монтгомерском музее изящных искусств. Директор хотел таким образом наладить контакт с чернокожим населением города – не слишком удачная попытка, если учесть, что белые меценаты музея не посетили ни одной маминой выставки. Зато приходили друзья. Одевались ярко, считая это подобающим для музея, и несли с собой торты – для фуршета. В такие дни на выставке царила атмосфера любви и поддержки, и неважно, что за все годы мало кто купил у мамы картины. Она чаще дарила свои работы, чем продавала. Одна картина даже висела в мэрии, хотя, как мы догадывались, большинство белых и понятия не имели, что написал ее кто-то из цветных жителей города. Когда выставка завершалась, мы с папой бережно упаковывали мамины картины, загружали их в кузов пикапа, принадлежащего кому-нибудь из друзей, и везли домой.
– Роз, ты что здесь делаешь? – спросила мама.
– Это я, мам. Сивил.
Она приняла меня за Розалинд, свою сестру, которая жила в Мемфисе и работала психологом. Тетя Роз вечно ворчала, что в Монтгомери мама впустую растрачивает талант. Она считала, что маме самое место в Нью-Йорке, и не понимала, почему та не последовала за своей страстью. Раз уж не собираешься всерьез заниматься искусством, хотя бы найди работу, говорила маме тетя Роз. Папа поддерживал мамины занятия, но видел в творчестве просто хобби. Ему нравилось, что он женат на художнице, это придавало нашей семье флер изысканности, с которым не могла соперничать даже папина ученая степень в медицине.
– Мам, у тебя все хорошо?
Мы никогда не говорили о мамином состоянии. Не предлагали ей сходить на прием к специалисту. Наверное, дело в том, что само допущение о проблеме казалось постыдным, так что мы просто поддерживали ее и были рядом. Нам казалось, что у нас неплохо получается. Думаю, папа оборудовал ей мастерскую в надежде, что творчество послужит чем-то вроде противоядия. Он покупал краски, планировал выставки, и в те дни, когда мама не могла встать с постели, готовил еду. И жизнь шла своим чередом. Чаще всего.
Мама поморгала.
– Я назвала тебя Роз, да?
– Ага.
– Прости, детка. Видимо, со сна.
– Что тебе снилось?
– Уже не помню.
– Давай помогу тебе вымыть кисти.
Я подвела ее к верстаку. Мы смочили тряпки растворителем и начали протирать щетину кистей, осторожно удаляя краску. Я внимательно наблюдала за мамой, как наблюдала почти всю жизнь. Мы с папой следили, чтобы она не ушла в себя слишком глубоко, и знали: живопись – ее лекарство – для этого важнее всего.
– Какой сегодня день? – спросила мама.
– Понедельник.
– Нет, я про число.
– Шестое августа.
– Доброе утро, – раздался папин голос.
Я не слышала, как он вошел.
Мама бросила кисти в чашку возле раковины.
– На кухне ждет свежий кофе.
В соседском дворе сипло прокукарекал петух – как всегда, с опозданием. Солнце уже давно встало.
– Мама спала на полу, папа. Почему ты вчера ее не забрал?
– Мне нравится здесь спать, – сказала мама.
– Над чем работаешь? – Папа подошел к мольберту.
– Задумала серию.
– Я не знала, мам. Сколько уже готово картин?
Я приподняла кусок ткани и посмотрела на прислоненное к стене полотно.
– Пока одна, – ответила мама. – Еще трудиться и трудиться.
Мы вернулись в дом, и папа предложил нам сесть за стол. Я завороженно смотрела, как он поднимает кофейник и разливает кофе по чашкам. Такие нежные, изящные руки подошли бы хирургу. Когда я была ребенком, папа любил причесывать меня – редкость для отцов. Он осторожно разделял пряди волос кончиком плоской расчески и смазывал гелем волосы по всей длине, чтобы они держали форму. Как-то я похвасталась учительнице, что папа каждое утро причесывает меня перед школой, а она ответила: «Это дьявол нашептывает вранье».
Папа добавил в чашки сливок – кофе приобрел бежевый цвет – и две ложки сахара. С тринадцати лет, с тех пор как мама впервые дала мне попробовать этот напиток, я, как и она, любила сладкий кофе, в котором чувствовался молочный привкус.
– Читала? – Папа указал на утренний номер газеты на столике.
– Нет, – ответила я. – Помню, что сегодня должны подать иск.
– Вижу, ты не в сестринской форме.
– Не могу ходить в клинику.
Мама накрыла мою руку своей:
– Ничего, детка. Интересно, каково будет девочкам? Думаешь, до Эрики дойдут слухи? Наверное, нет. На летних курсах обычно маленькие группы. Может, она избежит удара.
– Я сегодня как раз их забираю. Повезу семью в другой город.
– Куда?
– В Рокфорд, это в сторону Талладиги. У них там родственники, они давно не виделись.
– И ты за рулем? – Папа скрестил руки. – Будь осторожна, Сивил.
– Мой «кольт» уже как новый. Все будет хорошо, пап.
– А что с пикапом Мэйса Уильямса? Вроде бы у него есть машина.
– Пап, перестань.
– Ему надо кормить двух дочек и мать, а он даже машину починить не может?
– Папа!
Пикап уже починили, но я об этом не сказала. Не стала говорить и о том, что мы просто не поместимся туда все.
Пристально глядя на меня, папа отпил кофе.
– Ну, увидимся. – Я чмокнула маму в щеку. Кожа у нее была мягкой и чуть заметно пахла скипидаром.
* * *
Дубы расступились, за ними открылись широкие поля. Мы миновали пару сонных городков – Ветампку, Тайтус и даже маленькое местечко, которое жители окрестили Равенством. Я старалась ехать не слишком быстро. Стоило нам тронуться в путь, лица девочек засияли. Я и забыла, что они привыкли жить среди природы. Сидя в квартире в Дикси-корте или надевая фабричную униформу, Мэйс будто съеживался. Здесь же, напротив, он