утешил меня тем, что две недели назад и ему пришлось расстаться с хорошими книгами.
— Но я их не продал, а выменял на продовольствие, на крупу и табак. Шесть книг — стакан крупы и полстакана самосада! Есть же такие богатые люди!..
При упоминании самосада я расцвел в мечтательной и, вероятно, весьма глупой улыбке.
— Покурить бы сейчас махорки! — полупропел я.— Самокрутку из ярославского номер второй! А был еще такой — белочкой назывался...
Михаил Алексеевич попросил не уходить — он обещал минут через пять-шесть прийти. Он вернулся с толстенной самокруткой, но в ней была не ярославская, а кременчугская, крепкая махорка.
— А теперь фашистская сволочь может пас обстреливать, — спокойно, прислушиваясь к чему-то, сказал Михаил Алексеевич. — Она ничего не понимает, — как может она победить?
Зажигательный снаряд попал в январе сорок второго года в тот дом, в котором жил Шилов. Дом загорелся. Федор Григорьевич, ни о чем не подозревая, разговаривал в лавке писателей о старых книгах, недоумевал, почему не продают старые, редкие книги, а приносят те, что только и всего лишь подержанные. Видимо, хорошую, редкую книгу придерживают...
— Хороший знак, — заметил я. — Книги, которые несут нам в лавку, всегда можно потом купить, а книги редкие уже нс купишь. Люди верят, что все встанет на свое место, а ежели что и продают, так...
Прибежал знакомый всем нам постоянный покупатель и, обращаясь к Шилову, громко объявил, что горит его дом и что из окон его квартиры выбрасывают книги...
Федор Григорьевич немедленно выбежал из лавки.
Чтобы спасти свои книги, он наскоро, кое-как, что естественно на пожаре, стал выбрасывать в окно связанные в пачки книги, по они, не долетая до панели, развязывались в воздухе, книги раскрывались, а на земле их сию же минуту прихватывал мороз — было не меньше тридцати градусов... И книги погибали. Федор Григорьевич плакал, теряя сознание и от голода и от большой потери.
Удалось спасти очень немного книг.
Несколько дней спустя Шилов заболел.
— Умрет, — говорили его друзья и знакомые. — Что с того, что он в больнице! И там то же двести граммов хлеба, и кипяток с крупкой, и три ложки каши. И разве что немного теплее, чем у нас в домах, — возможно, и плюс с чем-то... Говорят, в одной больнице наблюдалось восемь градусов тепла! Вот бы лечь хоть на неделю, погреться...
Месяца через два Шилов снова появился в лавке писа-гелей — сидел за круглым столом и ставил карандашом цену на книгах из своей библиотеки. Разговаривали с ним осторожно, намеками — старый книжник распродает то, что удалось снасти от огня... Тут и посочувствовать не знаешь как...
Сколько книг сгорело в блокаду!..
— Вот все, что у меня осталось после пожара, — скорбным тоном говорил мой приятель, похоронивший умерших от голода мать, жену и сына. — Две книги. Прошу за них полкило хлеба. Книги редчайшие.
У меня не было и быть не могло полкило хлеба: в декабре сорок первого года я получал сто двадцать граммов чего-то с виду похожего на хлеб. Приятель предлагал мне рукописи «Опавших листьев» Розанова с дарственной надписью кому-то... Каким образом эта редкость оказалась у моего приятеля —он и сам не мог вспомнить. Случайно, конечно: когда-то где-то у кого-то купил. Много лет назад и, конечно же, за гроши...
— А мне предлагали философскую библиотеку Льва Шестова, Леонтьева, Гершензона, Бергсона, Ницше, — сказал Михаил Алексеевич. — Сорок пять книг. Я спросил: «А что за все это хотите?» — «Деньгами ни копейки — кило крупы, две пачки папирос, два коробка спичек...» С ума, вижу, человек сошел, — откуда у меня крупа, папиросы, спички... Да если бы и были — совесть не позволила бы воспользоваться таким циническим случаем. Даже представить страшно!..
Знаю одного старого книжника— он в начале сорок второго года за полкило хлеба и три папироски отдал Чехова, Ростана, Бунина, Короленко, Мельникова-Печерского и Мамина-Сибиряка — полные собрания сочинений, приложения к «Ниве». По окончании войны книжник пришел к владельцу его книг и спросил, не хочет ли он получить сотню папирос и белой муки пять килограммов за те собрания сочинений, которые...
— Было и прошло, — махнул рукой совершеннейший мещанин и вполне человек непорядочный. — Будем вспоминать прошлое и думать — кто кого выручил...
Двадцать восьмого марта сорок второго года (запомнил точно и навсегда) встретились мне на улице Волкова два старика — она и он, видимо, жена и муж: они тянули нагруженные книгами детские санки. Он ежеминутно падал, опа поднимала его, говорила, что надо крепиться, еще день-два и будет легче... Я впрягся в санки и — не без труда дотащил книги до лавки писателей. Это были приложения к «Ниве» и «Природа и люди» — Мельников-Печерский, Гамсун, Гауптман, Мольер, Фенимор Купер и кто-то еще...
— Может быть, посмотрите нашу библиотеку, — просительно-жалобпым тоном обратился ко мне новый знакомый мой — Константин Петрович Смирновский. — У меня есть «Старые годы» и даже девятьсот седьмой год — сами понимаете, какая это редкость! Есть «Гербовник», «Золотое Руно»...
— Непременно приду, — пообещал я, — но нет у меня ни продуктов, ни денег, ни крупы, ни папирос, ничего.
— А вы отберите себе, что хотите, мы вам подарим целую полку, все равно смерть пришла... — поддержала мужа Елена Васильевна. — Непременно приходите. Вот наш адрес.
В тот же день вечером снаряд влетел в окно к моим знакомым, разворотил всю квартиру и убил мужа и жену.
На закате
В 1957 году мне исполнилось шестьдесят лет. Я обязан был поставить от моего имени памятник тем писателям, которые благоустроили мою юность, окрылили воображе-ние, вместе с отцом и матерью воспитали во мне чувство порядочности и чести.
Двенадцать лет назад начал я с Александра Грина. Была жива первая его жена Вера Павловна, она выслушала замысел моей повести, одобрив ее название, Вере Павловне я читал каждую главу, выслушивая ее критику, строгую, по доброжелательную, и покорно исправлял все, что казалось ой недостатком.
«Жюля Верна» я писал трудно, долго, хотя и весело, с подъемом. Мне все время хотелось тем пли иным способом войти в ткань романа, быть так называемым «ведущим», который говорил бы все то, что думаю я о вещах и событиях.
— Не ввести ли вымышленное лицо? — спрашивал я себя. — И