о Рите, стала рассказывать о евреях.
— Их выводят по утрам на работы и к вечеру под конвоем возвращают в гетто, — говорила она с расстановкой, успокоительным тоном. — Разговаривать с ними запрещено. Но я их видела. Люди их видят. Они, конечно, похудали, но все живы.
Отдельно о Рите и Але Прасковья Фоминична не сказала ничего.
Вместе с облегчением, испытанным при словах «все живы», Воля ощущал несогласие с тети Пашиным тоном…
Через несколько дней Воля был уже в силах встать с постели. Вечером между домашними завязался разговор о том, как дальше жить. Начала его Прасковья Фоминична.
Опять Воля услышал тон, обещавший: «Все образуется, все наладится». Теперь, обращенный уже не к больному, он казался особенно странным.
— В помещении, где техникум был текстильный, немцы школу ремесленную открывают. На этой неделе, — я знаю точно, — учеников будут набирать. Станешь монтером, слесарем там, стекольщиком, может, плотником, — говорила тетя Паша, — и будешь нужен немцам и людям, прокормишь себя и маму. Немцам специалисты знаешь как нужны! С ремеслом в руках ноги не протянешь. А там мало-помалу денег накопишь и, глядишь, лет через десять свою мастерскую откроешь — немцы против этого ничего не имеют…
Она продолжала говорить — о том, какие будут в ремесленную школу вступительные экзамены, о том, что она бы туда и Кольку непременно устроила, да вот беда — Бабинец сидит, говорят, его из полиции перевели в тюрьму. Сына такого отца, сдается ей, вряд ли примут… Но Воля не слышал этого, пораженный тем, как легко, как обыденно и вскользь упомянула тетя Паша о том, что и через десять лет тут будут господствовать фашисты.
Она представляла себе, могла себе представить, что еще десять лет продлится эта жизнь под немцем: с убийствами, с арестами, с запретами, с ложью в газетах, что все это — убийства, аресты, запреты — приносит людям счастье… Она представляла себе, что такою останется жизнь и завтра, и через год, и через десять, и прикидывала, как бы в ней прожить получше. И ведь она неплохая женщина: носит передачи Бабинцу, подкармливает Машу, с матерью делится последним и, конечно, ему, Воле, желает добра…
— Если б я думал, что так будет еще десять лет, — произнес Воля медленно и яростно, — я б утопился. Сразу!
— Зачем же топиться, Воля? — возразила тетя Паша с тем рассудительным укором, с каким выговаривают несмышленышу. — А мама с кем останется? А Маша что — кукла?! (Маша на кровати тяжело вздохнула.) А я, допустим, утоплюсь? Коля и так сиротою остался (Колька угрюмо набычился), так ему тогда что же, по миру идти?..
— Ну, Коля не осиротел пока что, — раздался внезапно голос Бабинца, и все оглянулись на дверь в коридор: она была распахнута.
— Микола?! — воскликнула шепотом тетя Паша. — Ты?.. Да ты где?! А?..
И у Кольки тоже было такое лицо, точно он не верил, что сейчас во второй раз услышит голос отца.
— Здесь, — ответил Микола Львович из тьмы коридора, — Мне бы помыться сперва, а потом уж в комнату заходить…
Но Колька не стал дожидаться, пока отец помоется. Он бросился к нему, обхватил его, втащил в комнату и на нем повис.
— А помнишь, тоже моя бабушка пришла, помнишь?.. — быстро, настойчиво спросила Маша, теребя Волино плечо, и сейчас же отвернулась, будто пожалев об этих словах…
Позже, когда уснули Маша и Колька, Бабинец вполголоса рассказал о том, как его выпустили.
— Я уж приготовился к смерти, какая-то сволочь донесла ведь, что я — член партии. За неявку на регистрацию, говорят, положена вам смертная казнь. Сижу в камере, жду, когда выведут, царапаю потихоньку на стенке: «Красная Армия, отомсти». Вдруг вызывают. В канцелярии — следователь и Грачевский. А Грачевскому — в камерах разговор такой был — все смертные приговоры нашему брату на визу дают. Власть! Не подпишет — на тот свет не попадешь. «Я, говорит мне, жалею, что с запозданием узнал о беде, в которую ты попал. Теперь, говорит, я внес необходимую ясность в дело».
— Ну, спасибо ему, — перебила тетя Паша с глубоким выдохом облегчения. — Как-никак сколько лет знакомы, пусть собачились иногда, а все ж…
— Погоди, — остановил ее Микола Львович, тоном своим как бы обещая, что эти слова она еще возьмет обратно. — Да. Значит, он дальше: «Поскольку, как мне известно, ты четыре года назад был исключен из партии, не может, стало быть, идти речь (и к следователю моему чуть-чуть поворотился) о каре за неявку на регистрацию коммунистов».
Ну, следователь мне:
«У меня к вам вопрос».
А сам уже не тот стал, что об меня табуретку обламывал, такой прямо стал юрист!
«Почему ж вы подтверждали, что являетесь коммунистом?»
«Потому, — говорю, — что били вы меня без пощады, как тут не подтвердить?!»
Ничего больше спрашивать у меня не стал. Сделался незаметный, и, гляжу, нет его. Стушевался.
Грачевский мне:
«Дальше разговор у нас неофициальный, можем его продолжить и не здесь, где угодно».
Вышли с ним из тюрьмы чуть не под ручку, у ворот он остановился.
«Пройтись нам или лучше проехаться? — советуется. И, будто не к месту что спросил, заторопился: — Впрочем, лучше — проехаться. Это проще».
Едем на его пролетке, улицы пустые, час комендантский. Он говорит:
«Это и лучше, что вокруг нелюдно, для нашего разговора. Видишь ли, я помню, что в тридцать девятом году тебя восстановили в партии. Но для меня это не имеет большого значения. Я считаю это случайностью, и для немцев я этого не знаю. Что ты думаешь, как думаешь, я, слава богу, знаю немало лет. Что ж, думай что вздумается, только в политику — вот об этом прошу тебя — не встревай. Ну, приехали, кажется?..»
Так тут меня потянуло: домой, домой!.. Голова пошла кругом. Чуть от «дружка» на одной ноге не ускакал! Но не ускакал, опомнился, спрашиваю в упор:
«Почему меня отпускаешь?»
Микола Львович внезапно остановился, усомнившись, рассказывать ли то, что было дальше. Казалось, он забыл, что оборвал себя на полуслове, и не продолжал.
…Грачевский ему ответил:
«У тебя ведь сын?.. — И, оглянувшись на кучера, понизив голос, докончил: — Не хочу, чтоб на свете стало одним сиротою больше».
Он высадил Бабинца, кивнул ему, и немецкий конь-тяжеловоз покатил дальше легонькую пролетку с пустым, чуждым, давно, долгие годы, неприятным Бабинцу человеком…
Человек этот просто не мог, никак не мог, по представлениям Миколы Львовича, так поступить, так напоследок ответить. И Бабинец пренебрег тем, что это было, и об этом умолчал.
— Ничего