её… ага, джонка, такое смешное судёнышко с парусами из тростниковых циновок. На нём сидят три коричневых парня, малайца, и скалят зубы, как будто я пирожное.
«Ниа наниа пхе хем Нагасаки», — лопочет первый.
«Ах ты сердечный, — говорю я, — ты думаешь, я тебя понимаю?»
«Ниа наниа пхе хем Нагасаки», — лопочет он опять и ухмыляется, скалит зубы — по его мнению, вероятно, в знак дружеского расположения.
«Нагасаки» — это я всё же понял. Это порт в Японии, куда мне как раз нужно было.
«В Нагасаки, — говорю я, — в таком-то корыте? Меня сюда никакой силой не затащишь!»
«Ниай», — говорит он в ответ, а потом бормочет ещё что-то, показывает на свою джонку, на небо, на своё сердце — словом, я обязательно должен сесть и ехать.
«Да ни за полное блюдо груш!» — отвечаю я.
Тут эти трое коричневых чертей наскакивают на меня, валят меня на землю, заворачивают меня в циновки и бросают на свою джонку, как тюк. Что я при этом думал, повторять не стоит. Но в конце концов я заснул в этой упаковке, а когда я проснулся, я был уже не на джонке, а на морском берегу. Над головой я увидел вместо солнца большую хризантему, все деревья вокруг были отлично отлакированы, и каждая песчинка на берегу чисто вымыта и отполирована. По этой чистоте я сразу сообразил, что я в Японии. И как только я встретил жёлтого раскосого парня, я его спросил:
«Послушайте, гражданин, где я, собственно, нахожусь?»
Он засмеялся и сказал:
«Нагасаки».
— Да, ребята, — задумчиво продолжал Сидни Холл, — меня никто дураком не считал, но чтобы понять, как я в несчастной джонке за ночь приплыл из Калькутты в Нагасаки, когда для этого самому скорому пароходу нужно десять дней, — чтобы это понять, пардон, у меня ума не хватает… Так что я съем эту грушу.
Тщательно очистив грушу и съев её, он продолжал рассказывать:
— Япония — большая и удивительная страна. Японцы народ весёлый и ловкий. Они делают чашки из фарфора до того тоненькие, что для них, в сущности, и фарфора не нужно: просто берут и описывают большим пальцем круг в воздухе, потом его красиво разрисовывают, и чашка готова. А если бы я вам стал рассказывать, как японцы рисуют, вы бы мне не поверили. Я видел там одного художника, у которого кисточка упала из рук на лист белой бумаги, и, пока она катилась по бумаге, она нарисовала целый ландшафт: дома, деревья, на дорогах — люди, а в небе — дикие гуси. Когда я этому удивился, художник сказал:
«Ну, это пустяки, вы бы посмотрели, как работал мой покойный учитель. Однажды он в дождь испачкал свои почтенные туфли. Когда грязь начала засыхать, он показал их нам: на одной туфле грязью нарисовано, как охотник с собакой гонятся за зайцем, а на другой — как ребята играют в классы».
Из Нагасаки я отплыл на пароходе в Америку, в Сан-Франциско. Во время этого плавания ничего особенного не произошло. Разве только то, что наш пароход во время бури перевернулся и утонул. Мы все живо вскочили в спасательные шлюпки. Когда шлюпки наполнились, двое матросов закричали:
«Тут ещё одна женщина! Есть у вас в шлюпке место?»
«Нет!» — закричало несколько человек.
А я крикнул:
«Есть, есть. Давайте её скорей сюда!»
Тогда соседи швырнули меня в воду, чтобы очистить место для дамы. Я, ребята, понятно, не противился. «Дамам, — подумал я, — всегда надо уступать». Когда корабль затонул и шлюпки уплыли, я остался один-одинёшенек посреди моря. Сел я на доску и стал качаться на волнах. Вообще-то было мне довольно уютно, не будь так сыро. День и ночь носился я по волнам, и мне уже стало казаться, что на этот раз дело кончится плохо. И тут ко мне подплыла жестянка, а в ней оказались ракеты.
«На что мне эти ракеты? — подумал я сперва. — Лучше бы это были груши». Но потом я кое-что сообразил. Когда наступила тёмная ночь, я зажёг первую ракету, она взлетела ввысь и загорелась, как метеор. Вторая ракета рассыпалась звёздочками, третья засияла как солнце, четвёртая запела, а пятая улетела так высоко, что застряла где-то среди звёзд. Там она и сейчас светится. Пока я так развлекался, подошёл большой пароход и взял меня на борт.
«Да, браток, — сказал капитан, — если бы не ракета, ты бы здесь утонул. Но когда мы за десять миль отсюда увидели твои ракеты, мы сразу поняли, что кто-то зовёт на помощь».
За здоровье этого славного капитана я съем вот эту грушу.
Покончив с ней, Сидни Холл весело продолжал:
— В Сан-Франциско я, стало быть, ступил на американскую землю. Америка, ребята, это моя родина, и — что тут много разговаривать — Америка это Америка. Если я вам буду про неё рассказывать, вы мне, конечно, не поверите, — такая большая и удивительная страна Америка. Скажу вам только, что я сел в тихоокеанский экспресс и поехал в Нью-Йорк. Там дома такие высокие, что их никак нельзя достроить до конца, потому что пока каменщики и кровельщики по лесам заберутся наверх — уже обед, они там только скоренько пообедают тем, что взяли с собой, и начинают скорей спускаться вниз, чтобы вовремя лечь спать; так оно и идёт день за днём. И вообще лучше Америки ничего нет; а кто не любит свою родину так, как я люблю Америку, тот старый осёл.
Из Америки я на пароходе поплыл в Голландию, в город Амстердам. По пути — по пути, ну да, — по пути со мной случилось самое интересное и чудесное из всех приключений. Пропади я пропадом, ребята, это и есть, собственно, самая замечательная штука во всём путешествии!
— Что же это? — закричали детективы.
— Н-да, как бы вам сказать, — покраснев, сказал Сидни Холл, — дело в том, что я обручился. На пароходе ехала одна милая молодая девица, гм-гм, зовут её Алиса, и нет на свете никого красивее её, даже среди вас. Нет, действительно нет! — добавил мистер Сидни Холл после глубокого раздумья. — Но вы, пожалуйста, только не думайте, что я ей сказал, как она мне нравится. Шёл уже последний день нашего путешествия, а я всё ещё ничего ей не сказал… А теперь я съем эту грушу.
Просмаковав грушу, мистер Сидни Холл продолжил