— Ну как дела, Василич? — спросил Воропаев и, пока Лузгин набирал воздуха и строил тембр пониже для солидного ответа, погрозил пальцем Храмову, стоявшему по стойке «смирно». — Чтоб ни на шаг, ты понял?
— Есть, тащь лейтенант!
— Есть… На жопе шерсть! — сказал водитель Саша, и Воропаев его не одернул.
Поверх бушлата на Коле-младшом был надет брезентовый жилет с длинными карманами на манер спасательного, только вместо пробковых брусков в карманах топорщились криво автоматные магазины. Лузгин слышал, что такие жилеты в войсках называли «разгрузкой», и удивлялся, почему именно так, а не «загрузка», что логичней. И еще он слыхал, что эти «загрузки» и вправду переделывали из спасательных, а с яркими цветами расправлялись просто: замачивали на ночь в хлорной извести, и хлорка обесцвечивала ткань. У Лузгина же два запасных магазина торчали из карманов куртки и мешали доставать сигареты. Тогда, на складе, он попросил было у Саши изоленту или скотч, чтобы примотать сразу два магазина «валетом», по-боевому, как он видел в телевизоре и кое у кого на блокпостах, но Саша сказал ему, чтоб не выеживался, это понты для салаг, рухнешь в грязь при стрельбе и забьешь подаватель, а вот при снаряжении магазинов лучше делать так, чтобы последние патроны были «трассеры», тогда уже точно будешь знать, что магазин пустеет, и никогда не достреливай до конца: как первый «трассер» вышел — меняй сразу, так надежнее. Сам водитель Саша был укомплектован не привычным «калашом», а странного вида оружием: вроде бы винтовка, с широким плоским магазином, неоправданно толстым стволом и красивым «снайперским» прицелом. Лузгин порывался спросить, что же это за штука такая, русская или трофейная, но стеснялся, а сейчас, перед боем, выглядел бы подобный вопрос позорно штатским.
Лузгин не услышал команды, но люди на поляне уже поднимались и оправляли на себе снаряжение. И в том, как они это делали, как двигались и переговаривались, тушили сигареты, поплевав и растерев подошвой, ощущались единый порядок и командирская воля, отнюдь не выражавшиеся одним сухим армейским словом «дисциплина». Смотри же, сказал себе Лузгин, вот люди идут умирать добровольно… Неточное слово, неточное. Что вольно — согласен, а при чем здесь добро? Ведь люди-то идут не умирать, а убивать, пусть даже во имя и во славу, и все это не вяжется с добром, здесь надо из другого словаря… Кончай, оборвал он себя, кончай фигней заниматься. Вон снова снег пошел — большой, отдельный, медленный… Про снег — сколько угодно, играй в слова, если соскучился, а туда не лезь, там не твое, и не имеешь права, как не имеют права те, другие, в кабинетах и на освещенных улицах, в пайковской очереди бывшего «Пассажа», за столами с разговорами и водкой. Но ведь и эти здесь, в лесу, в полутора часах до смерти — не только за себя, но и за тех, других, и почему они, именно они, и как так получилось, кто делал выбор, кто отбирал — непонятно, не формулируется, но где-то рядом, рядом… Он уже снова шел следом за Сашей и снова в шаг ему не попадал. Как бы так найти повод и выяснить, что это значит — сидел за войну? Лузгин сторонился бывших зэков, была тому давнишняя причина. Однажды он сутки валандался на ишимском вокзале: у станции Ламенская свалился с рельсов железнодорожный состав, и поезда не ходили, вокзал был переполнен, Лузгин лежал на траве за кустами, и присели рядом двое, попросили закурить, а дальше — слово за слово, рассказы с двух сторон, и возникшая у зэков мысль насчет «выпить бы». Так ночь ведь, возразил Лузгин. Херня, достанем, сказанули двое. Он отдал им последний командировочный трояк, и те притаранили водки. Хлебали из горла, Лузгин тогда еще был к водке непривычен, в редакции пили сухое, и его развезло, сморило. Двое тоже улеглись на травке рядышком, а когда Лузгин проснулся на рассвете, дрожа от холода и сырости, то не было ни зэков, ни билета с паспортом, ни лузгинской стратегической заначки — сложенного вчетверо червонца в маленьком кармане у джинсового ремня. В поезде, когда его поймали контролеры, Лузгин размахивал газетным удостоверением и, матерясь для пущей убедительности, поведал им историю с ворами, но контролеры дело знали туго: он подписал какой-то протокол в купе проводника, а через три недели в редакцию его газеты пришла бумага с нехорошим текстом. Лузгина проработали на редколлегии и влепили выговор — ответили бумагой на бумагу, в те времена нельзя было никак не отвечать, и Лузгин в придачу к служебным огорчениям еще заплатил червонец в паспортном столе за халатную утерю документа. Потом у него крали и не зэки, по мелочам и по-крупному, но первый тот осадок так и лежал на донышке души. И когда его детский приятель Мишунин вернулся из зоны, Лузгин его пустил, и водку выставил, и пил с ним до упора, но ночевать не оставил, сославшись на вредность жены, и вздохнул с облегчением, когда приятель хлопнул дверью и ушел. Он еще подождал в прихожей, пока не стукнула подъездная «железка», и лишь потом подался в кухню мыть посуду, за что был утром обруган женой: мол, коли пьян, пьянее пьяного, то незачем греметь и лязгать за полночь. Ну да, сказал Лузгин, а если б я посуду не помыл… Жена заплакала, Лузгин на психе схватил телефон и стал дозваниваться по «09», но там ответили, что на фамилию Мишунин номеров не значится совсем.
…Шестой час на ногах и в движении. Проклятый автомат, зачем он ему сдался! Болели плечи, ныло в пояснице, а ниже и вовсе горело огнем. И как только Лузгин не вешал на себя свою военную игрушку: и на левое плечо, и на правое, и вниз прикладом, и прикладом вверх, и поперек груди, и за спину забрасывал (вот так не надо, поругал его водитель Саша, если что — в ремне запутаешься, лежа хрен достанешь автомат), и стыдно было перед Храмовым-салагой, который марафонцем топал сзади и совершенно не хрипел и не сопел и не тяготился оружием, а ты бы выбросил его в кусты с великим удовольствием, все равно пострелять не дадут, ты же знаешь.
— Замри, Василич. — Водитель Саша держал растопыренную ладонь перед самым носом Лузгина. — Сядь здесь и не двигайся. Храмов, отвечаешь!
Лузгин озирался, куда бы присесть. Мимо него, почти задевая, прошли скорым шагом человек десять, что замыкали колонну, и каждый коротко взглянул ему в лицо.
— О! — сказал Храмов. — Вон там. — И ткнул пальнем поперек тропинки.
Лузгин вгляделся: сквозь сосновые лапы вблизи и голые ветки подальше темнело что-то плоское, сплошное, неровное поверху, и он не сразу догадался, что — деревня, изломы крыш, но только с незнакомой стороны, и как же рядом, черт, а он и не заметил. Вот гадский капюшон! Хотелось сесть, а лучше лечь, но тихо, без резких движений. Лузгин попятился и сел на кочку у тропы. Сдернул автомат с плеча, положил поперек на колени. Закурить бы, так гады увидят.
Притопал Саша — шумно, нагло, безответственно, с сигаретой в зубах и телогрейке нараспашку — и говорит без надобности громко, вот же натура зоновская, блин, могилой не исправишь, и винтовка вниз стволом, как ненужная, а тут и Храмов встрял с вопросами, салага, еще прикуривать настраивается! Ну, слав те господи, хоть от сигареты Сашкиной, а не от открытого огня, и ладонью заслонился по-нормальному…
— Не сиди на холодном, Василич, — сказал Саша. — Сядь вон на дерево. И голову закрой. Устал, да? Тебе плохо, да?
— Бледный вы какой-то, — сказал Храмов.