ГЛАВА ПЕРВАЯШпильку я нашел в сортире гауптвахты. Как в сортир полковой губы попала женская шпилька для волос, мне и в голову не приходит. Выводной сопроводил меня туда по раннему, в пять утра, «штрафному» подъему. Сидя на «очке», я увидел на полу тонкую рогулечку – округлую в основании, с утолщениями на кончиках и тройным изгибом посередине каждого усика. Дотянуться до нее с насеста я не мог и боялся, что в сортир заглянет выводной и конфискует неуставную вещицу, пользу которой, надо признать, я тогда еще не вычислил. Закончив дело, поднял шпильку, сполоснул под холодной струей умывальника и сунул в карман.
Койку в камере уже подняли и пристегнули к стене. Теперь до вечера мне не прилечь, могу лишь сидеть на деревянном табурете, привинченном к полу, положив руки на сварной железный столик, чьи ножки и вовсе вмурованы намертво. В камере холодно, и если пытаться спать сидя, пристроив голову и руки на железный столик, то пальцы мерзнут, суставы ломит, а голова начинает болеть. Едва задремлешь – выводной узрит тебя в глазок, пнет по железной двери сапожищем и обругает матом. Вообще-то я без месяца старик, то есть старослужащий, и на меня орать вроде уже не положено, но все же не старик по полной форме, всего лишь кандидат. Потому в ответ на караульный мат я поднимаю голову и машу в сторону двери рукой: мол, виноват, исправлюсь. А будь я молодой или совсем салага – вошли бы и побили. Здесь это практикуют как борьбу со скукой. Я сам нынешним летом, когда наш взвод попал в наряд на караулку, отвесил пендель молодому, проспавшему подъем, и щелбана вкатил армейского. Щелбан армейский делается так: ладонь кладется на макушку, затем мизинцем другой руки ты оттягиваешь вверх напружиненный средний палец и спускаешь его как курок. Ладонь у меня волейбольная, пальцы длинные, и в роте я великий чемпион по щелбанам – разбиваю в пыль три куска сахара, поставленные столбиком. Мой друг по волейболу и фарцовке Валерка Спивак из первого батальона бьет четыре. Сахар мы бьем за завтраком в столовой, отбирая его у салаг.
Ребята из нашего взвода, что носят мне еду на гауптвахту (своего котлопункта здесь нет), прислали в хлебе записку: Спивака уже выпустили, а про меня он ничего понять не может.
Попались мы по-глупому. Средь бела дня с вещмешком, полным спиртного и немецких денег, полезли через забор напротив боковой стены спортзала, где кусты и одно-единственное окно. И надо же – свалились прямо под окошко, а в нем задумчиво курил старлей-завзалом. Что он там делал, сволочь, в воскресенье, когда все офицеры вне полка... Могли бы смыться – в полку полторы с лишним тысячи солдат, морды у всех одинаковые, поди найди и опознай. Но старлей-завзалом был тренером полковой сборной по волейболу, где я играю разводящего, а друг Валерка – основного нападающего. Так что сдал нас старлей, хоть и молили мы его, и взятку предлагали. Судя по тому, что нам впаяли только самоволку, содержимое вещмешка было поделено между старлеем и дежурным по полку. И вот Спивак уже на воле, а я кантуюсь на губе.
Завтрак мне принесут не раньше восьми. В брюхе урчит, и пить хочется. Вчера на ужин во фляжке с киселем друзья прислали водки (кисель сверху, на случай проверки). Я прибалдел и выкурил последнюю заначку. Теперь вот мучаюсь изжогой, но выводного звать бессмысленно – сам виноват, что не попил в сортире, увлекся неожиданной находкой. Да, кстати, где она? Шарю в кармане, подношу рогулечку к глазам. Она темно-коричневая, покрыта лаком и пружинит в пальцах. Такие у мамы лежат в ящичке под зеркалом. За полтора года службы я послал маме только два письма, но передаю приветы всякий раз, когда отписываю Гальке, а Гальке я отписываю тоже не так часто, потому что Гальку я уже почти забыл. Да и она меня поди забыла тоже. Полтора года – это много. Галька сообщает мне о событиях в жизни друзей. Они учатся в институте, один из них недавно женился. Все вместе они летом ездили на практику в Среднюю Азию. Галька учится с ними в одной группе и ездила тоже. Жили они в палатках. Так что никаких иллюзий насчет Гальки.
Куда важнее придумать, чем занять себя в камере, особо если мысли нехорошие в голову лезут. У нас в ГСВГ, в Группе советских войск в Германии, за две самоволки в течение трех месяцев положено полгода дисциплинарного батальона, а я уже дважды за месяц влетаю. В прошлый раз взяли ночью на улице в дачном поселке, когда я из гаштета, кабака немецкого, возвращался в полк. Никогда в дачном поселке не бывало наших патрулей, и полиции немецкой мы со Спиваком там не встречали, а если бы и встретили – полиция русских военных не трогает. А тут я буквально впендюрился мордой в передок машины без огней, где сидели (зачем, с какой целью – не ясно) чистенькие гады из комендатуры. В итоге два на раз выходит, и совсем не факт, что кому-нибудь не взбредет в голову устроить показательный процесс над злостным самовольщиком ефрейтором Серегой Кротовым.
Про дисбат в народе страшные вещи рассказывают. Но никого в реальности оттуда я не видел, если не считать майора Фролова, заместителя командира полка по строевой подготовке, служившего ранее командиром дисбата в Союзе. В полку мужик он строгий, но вменяемый, однако ж не без выверта. Когда я писарил при штабе, пришел он ночью пьяный, поднял меня и приказал к утру сварганить схему. Какую – не суть важно, мы этих схем варганили немерено. Бери, говорит, ватман и тащи в коридор. Рулон ватманский, между прочим, с меня ростом и весом с меня. Вытащил я рулон, положил его боком. Майор Фролов на край бумаги одним сапогом наступил, а другим вмазал по-футбольному. Рулон с гулом раскатился и замер у лестницы. Вот такого, говорит майор, размера схему мне сварганишь. Я в коридоре схему ту и рисовал, потому что в комнате оперативного отдела ей было не улечься. Выверт не страшный, скорее смешной, но дисбатом пахнуло отчетливо. Так что никакого интереса загреметь туда во мне не наблюдается. Тем более что полгода дисбатовских в срок службы не засчитывают, дослуживать придется, то есть переслуживать, на что нормальный человек ни в жизнь не согласится.
Кручу в пальцах рогульку. Взгляд сам собой цепляет толстую бляху замка, что запирает на стене камерную койку. Интересно, говорю себе, очень интересно... Приваливаюсь к койке плечом, закрывая обзор из глазка, беру замок в руку и осторожно запускаю внутрь два усика заколки. Они входят ровно до половины, как раз до змеек. Почти не дыша, пробую провернуть свою отмычку внутри замка. Заколка скручивается винтом, замок не поддается. Я чуть выдвигаю шпильку и повторяю попытку. Бесполезно. Начинаю тихо психовать.
Вытаскиваю шпильку, слегка изгибаю концы и снова ввожу отмычку в скважину. Мне кажется, что замок отвечает.
По двери бухает сапог, я вздрагиваю.
– Ты че там делаешь? – рычит за дверью выводной.
– Замок смотрю, – докладываю я, не оборачиваясь.
– А на хера?
– Да делать нехер.
Выводной шмыгает носом и уходит в сторону поста дневального. Акустика здесь – каждый шорох слышен, но выводной, хохол поганый, умеет подобраться. Слова «хохол поганый» я бормочу себе под нос и тут же думаю: почему если хохол, то обязательно поганый? Мой друг Валерка, между прочим, всем хохлам хохол, но нет мне ближе и роднее человека на всем армейском свете. Однако так здесь говорят: хохол поганый, чурка гребаный. И постоянный мат. Вот два сержанта младшего призыва, Полишко и Николенко (тоже, если разобраться, хохлы поганые), сговорились меж собой не материться и других одергивать. Первое у них получается неплохо, даже слушать приятно нормальную русскую речь, со вторым ничего не выходит. С Полишкой и Николенкой я играю в волейбол за свою роту. В полковую сборную старлей их не берет, парни ревнуют. Зато Полишко у нас лучший строевик, тянет ногу до плеча и бьет подошвой громче прочих.