— Паства Божья должна быть защищена от волков, в этом и состоит трудная задача, возложенная на церковного пастыря, который обязан давать разумные советы монархам, — пояснил архиепископ, закрывая глаза, будто погружаясь в небесную летаргию. — А заодно мы таким образом сорвем маски с изменников, дай-то Бог.
— Значит, решено, светлейший, — провозгласил дон Нуньо.
Поток последовательных доводов и суровое выражение лица иерарха убедили всех.
— Излишне говорить о том, что мы должны держать язык за зубами и быть предельно осмотрительными, ведь наши враги не дремлют и приложат все силы, чтобы спутать нам карты, — скорее потребовал, чем попросил прелат, пряча письмо Субаиды.
Со звонниц Сальвадора и Святого Николая известили вечерню, вдалеке послышались молитвенные напевы. Яго поглядывал на иерарха, который вместе с доном Нуньо шепотом возносил хвалу святой Марии, сам похожий на каноническое изображение святого. Потом врач невольно вздохнул, его душа разрывалась в противоречиях, заново взвешивая доводы и предполагаемые действия архиепископа в разоблачении заговора королевы. Все это не переставало попахивать коварной низостью, непозволительной дерзостью, но в качестве министра короны архиепископ поступал безупречно. «И на таких мерзостях держится корона и христианская власть?» — думал Яго.
— Мы благодарны вам, мастер Яго, за ваш вклад в умиротворение королевства, — заверил его дон Нуньо с открытой улыбкой.
Прелат протянул руку с перстнем всем участникам беседы и, не говоря ни слова, покинул библиотеку, запахнув пурпурную мантию. На выходе его ждал закрытый экипаж с серебряным пиком, увенчанным крестом. Ни для кого не возникло бы никаких вопросов в связи с его визитом в дом обращенного врача, потому что посещал он его часто из-за приступов подагры. Шедший следом дон Нуньо бросил несколько мара-веди нищему на оловянную тарелочку, и вскоре послышались сухие удары кнута, лошади тронулись в путь.
— В голове не укладывается, — поделился с хозяином Яго, — что королева Мария могла бы учинить подобный заговор из мести. Она же играет с огнем.
— Королевство раскалывается на два лагеря, что может привести ко многим бедам, — уверил его Церцер. — С одной стороны — те, кто поддерживает бастардов-близнецов дона Фадрике и дона Энрике, то есть братьев Трастамара, а с другой — те, кто за принца, их в народе по секрету прозвали «ряженые».
— Почему ряженые? Непонятно, — удивился Яго.
— Ну, вы же в городе недавно. Среди простого люда уже несколько лет ходит байка, весьма похожая на правду, о том, что принц дон Педро также не является законным сыном короля, нашего господина, его отец — состоятельный еврей по имени Педро Хиль, отсюда и «ряженые», потому что было время, когда этот Хиль ходил в признанных фаворитах королевы и часто бывал в ее спальне в Сан-Клементе.
— Тогда получается, что спор ведут между собой одни бастарды, — сострил Яго, и оба рассмеялись.
— Со временем, попомните мои слова, эти две непримиримые банды доведут наши земли до разрухи. Поэтому мы и молим всевышнего, чтобы он хранил жизнь дона Альфонса, иначе Кастилия превратится в поле трагического противостояния драчливых петухов.
Яго решил, что пора идти, он попрощался с Церцером, тепло его обняв, а также с Самуэлем де Уэром, который протянул ему обе руки.
— Заходите ко мне в гости, — тепло сказал он. — Мы с вами о многом можем поговорить.
* * *
Фарфан, слушая скрип гусиного пера Яго, не забывал следить за светильником. Яго едва попробовал суп, для него приготовленный, а еще слуга отметил, что временами хозяин глубоко задумывается. Наконец мерный скрип прялки Андреи прекратился, и можно было без помех заснуть, отдавшись домашнему уюту и душевному покою.
Confiteor Deo omnipotenti[88]
Темная тень башни кафедрального собора падала на окно комнаты архиепископа Санчеса, который постарался придать своему лицу не гневное, а доброжелательное выражение.
Послышался робкий стук в дверь, вошел этот презренный брат Ламберто, раздувшийся от водянки, поднаторевший в лукавстве и всяких кознях, но сейчас, на середине комнаты, имевший смиренный вид. Он заметно потел, нервно сплетая руки над красно-синим крестом, знаком принадлежности к братству. Глаза его под пухлыми веками выражали беспокойство.
Шаркая сандалиями по полу, отделанному под мрамор, он подошел к прелату, который предупредительно протянул ему перстень, свободно развалившись под строгим балдахином лицом к окну, одетый в тунику из фиолетовой ткани. Нагрудный крест с сапфирами и топазами посверкивал на его впалой груди, оттеняя проницательный взгляд.
— Pax tecum, fater[89], — приветствовал сухо архиепископ.
— Et cum spiritu tuo, episcope reverendisime[90], — пробормотал клирик.
В комнате стоял душный и недвижный воздух, слабый вечерний свет желтил переносной камин с красными углями, шкаф, заполненный кипами бумаг, старые военные доспехи из Падуи и темный алтарь, где трепетала пара свечей под черным распятием, выступавшим из дерева, будто аспид. Бархатные ткани покрывали стены, лишенные украшений.
— Adsumus[91], — нарушил тишину монах, перекрестился и провел тыльной стороной ладони по поджатым губам.
Архиепископ со своим обычным печальным выражением лица указал на табурет перед собой.
Чтобы успокоить монаха и развязать ему язык, он отечески попросил рассказать о том, как идут дела с вызволением пленных из страны иноверцев, о чем тот стал подробно отчитываться с некоторым бахвальством, дойдя до перипетий, которые ему приходится претерпевать на границе с Гранадой. Тут архиепископ прервал свои вопросы и вытащил из-за пояса письмо султанши, с которого свисали красные шнуры и пурпурная печать. Он согнул пергамент, чтобы оставить нужную часть текста, и со строгим выражением лица поднес его под непомерно расширившиеся глаза монаха, поднаторевшего в чтении арабских документов. Быстро и судорожно пробежав текст, тот понял со всей очевидностью, что за обвинения ему грозят. Это повергло его в настоящий ужас. В замешательстве он проглотил слюну, холодный пот ручьями потек под сутаной. Он пытался с ходу найти хоть какое-нибудь оправдание, но это ему не удавалось. Мысли метались между страхом и тяжким сомнением. Покраснев от внезапного позора, обрушившегося на него, он едва издал какой-то слабый звук, осознавая позор и крайнюю серьезность положения. Монах начисто растерялся, его душа была буквально растерзана этим невесть откуда свалившимся пергаментом, он понимал, что превращается в скандальное средоточие гнева церковной и монаршей власти, и суровое наказание, возможно самое страшное, неминуемо.