Я — стал мужчиной.
И, хоть я ненавидел себя за то, что не смог удержать первую, я буду ненавидеть себя не меньше, если упущу и вторую.
Прошлое никак не вернуть все равно. Остаются воспоминания, над которыми можно горевать. Но убегать от настоящего — не выход. Надо держаться за него изо всех сил.
Зарождающийся день окрасил кожу Кэт в серые тона. Все еще блуждая в лабиринте сожалений и несбывшихся надежд, я внезапно поймал себя на ужасной мысли: отпусти руль и пусть это все кончится для нас всех.
Но я не отпустил руль. Я не сдался. Я сосредоточился на бегущей перед нами полосе Четырнадцатого шоссе.
Хотя мы ехали на север, солнце, восходящее по правую сторону от нас, вскоре коснулось золотистыми лучами и пространства перед нами. Какое-то время свет был едва ли не нестерпимо ярок — но не ярче того сияния, коим одаривала меня спящая Кэт, стоило мне лишь обратить к ней взгляд.
Снег Снегович продолжал храпеть.
Я поглядывал на дорогу достаточно часто, чтобы избежать неприятностей. Я так сильно скучал по ней, так долго скучал — и вот она здесь, сидит на соседнем сиденье. Я едва мог поверить в это чудо. В этот странный, но прекрасный сон.
Девушка моей мечты. Так близко, что коснуться — ничего не стоит. Озаренная светом нового дня.
Первый раз за десять лет я видел ее при свете дня.
Я рассматривал ее — спутанную мальчишескую прическу золотистых волос, изгиб левой брови, коль скоро правая половина ее лица была скрыта тенью, тонкие линии в уголке глаза — которым, наверное, когда-нибудь суждено стать морщинами, ее губы, россыпь веснушек.
Из-за того, что она, склонив голову, чуть сползла на сиденье, перед ее рубашки смялся в несколько волн. Как и любая женская рубашка — или блузка, правильнее сказать? — она была застегнута таким образом, что пуговицы смотрели в мою сторону.
А в пробелы между ними было прекрасно видно, что Кэт не носила лифчик.
Накануне вечером она была передо мной в наряде Евы не меньше часа. Я мог видеть каждый дюйм ее тела. И, вроде бы, странно было с моей стороны придти в такое волнение от взгляда на ее грудь.
Но я не мог оторвать глаз.
Мне было видно не так уж много — но достаточно, чтобы млеть от обескураживающего, поразительного восторга.
Я не мог оторвать глаз.
Я чувствовал себя виноватым. Едва ли не вуайеристом. Дыхание застыло у меня в груди. Всем моим сожалениям о том, что Кэт выросла, пришел конец.
Только настоящее имело значение.
Только этот момент. Только этот взгляд.
Только эта грудь — грудь цвета меда — взрослой, сногсшибательно красивой женщины. Только…
Я с трудом взял себя в руки. Прикипев взглядом к ветровому стеклу, я прищурился от солнца, глубоко вздохнул и попытался думать о чем-нибудь другом.
На наших плечах все еще было много проблем. Снег Снегович на заднем сиденье. Эллиот в багажнике. Все те опасности, которые они нам сулили. Все волнения, связанные с тем, что нам как-то придется от них отделаться.
Но все это было для меня сейчас таким далеким и неважным.
Ты шпионишь за ней, сказал я себе. Ты вторгаешься в ее личную жизнь.
Но она бегала голышом передо мной всю вчерашнюю ночь. Вряд ли она станет возражать против моих взглядов.
(Не рассчитывай на это!)
(она никогда не узнает)
В конце концов, что плохого, спросил я себя. Когда вы видите радугу, лесной ручей, поляну ярких цветов — разве вы стыдите себя за их красоту и за то, что вы осмелились ими любоваться? Разве вы закрываете глаза и твердите себе, что делаете что-то не так? Черт возьми, нет! Вы смотрите. Вы наслаждаетесь. А ежели нет — вы теряете что-то. Вы, как минимум, обманываете себя.
Пользуясь таким оправданием, можно было бы и спустить себе с рук подглядывание за чужой жизнью в окна дома. Всегда есть разделяющая одно и другое грань, и любование грудью Кэт явно лежало по другую сторону от радуги и цветочных полян.
Но я НЕ МОГ не смотреть.
Я вновь повернул голову. Мои глаза снова принялись исследовать разрыв между пуговицами ее рубашки.
Метнулись к дороге на несколько секунд.
Снова — назад.
Ты сошел с ума.
Да, наверное, так и есть: я начинаю бредить. Теперь мне кажется, что одна из пуговиц расстегнулась. Что теперь видна добрая половина ее груди.
Но, позвольте: одна из пуговиц взаправду расстегнулась, пока я не смотрел.
Во рту пересохло, в джинсах стало тесно. Учитывая их не самый удобный фасон и то, что я вел машину, не представлялось возможным расстегнуть их или хоть как-то ослабить, поэтому очень скоро мои душевные мучения дополнились мучениями физическими, весьма определенного характера. Сосредоточившись на дороге, я бы не решил проблему — смотреть вперед, конечно, приходилось, но мои зрачки словно магнитом оттягивало обратно, и я так или иначе выкраивал момент.
Сейчас мне было видно так много.
О Боже, а вдруг этот Панк Панкович сейчас разделяет со мной это чудное видение? Вдруг его храп — никакая не гарантия? Взгляда в зеркало заднего вида мне было недостаточно — я резво обернулся и посмотрел через плечо.
Он развалился криво на сиденье позади Кэт, свесив подбородок на грудь, седая шевелюра укрыла лицо. Кожанка свободно распахнулась, демонстрируя широкую загорелую грудь в кучеряшках.
Ох, уж к его-то груди у меня никакого интереса не было.
Он не видел Кэт — вот и все, что сейчас имело для меня значение.
Метнув взгляд вперед, я убедился, что мы не рискуем съехать с дороги и не собираемся врезаться в легковушку или грузовик.
Никаких других машин, о которых стоило бы беспокоиться.
Снова — к Кэт.
Нет, этого не может быть.
Еще одна пуговица расстегнулась.
Наверное, она ворочилась во сне, и рубашка сбивалась на бок. Теперь была обнажена почти вся ее левая грудь. Ее темно-золотистый сосок у самого края распаха. Солнечный свет мягко омывал его.
Хоть в автомобиле и было тепло, на ее коже выступили мурашки.
Они мне понравились.
Понравились ее веснушки. На груди они тоже были. Не так уж и много — не больше полудюжины. Маленькие рыжие пятнышки.
В каком-то роде мне даже понравились ее раны.
Их было непозволительно много. Двадцать? Пятьдесят? Они шли вверх и вниз по обеим сторонам груди — уже не сами шрамы, а лишь напоминания. Нужен был очень хороший свет, чтобы различить их все.