сделала несколько глотков, откусила чуть хлеба, а оставшийся кусок придвинула Верке, погладила ее по голове:
— Ты ешь, ешь, не думай. А то разве сноп подымишь?..
Хорошо пели бабы, душевно.
Надя боком, вдоль стены, стараясь казаться незаметной, выскользнула из избы.
Все быстрее и быстрее бежала по пустой улице деревни.
Взбежала на крыльцо своей избы, распахнула незапертую дверь.
Остановилась посреди избы, почти в беспамятстве обводя глазами ее пустоту и сумрак. Увидала на стене фотографию покойных отца с матерью, тихо простонала:
— Мамочка моя… — и, упав на пол, зашлась в плаче.
По этапу
Серая толпа арестантов в сопровождении конвойных шла по крутой улице старого Братска к пристани. Обычная улица старого сибирского городка: полуторка у чайной, очередь у хлебного магазина, домишки с чахлыми палисадниками, редкие прохожие. Мелкий нудный дождь вполне вписывался в эту нерадостную картину.
В колонне с краю шли дядя Федя и Степан.
— Никак и у наших дождь? — поглядев на низкое серое небо, проворчал дядя Федя. Не дождавшись ответа, добавил: — Вот горе-то, Степ. Положит хлеб, жизнь наша переменная.
— Что теперь-то, — нехотя отозвался поникший, словно какой-то совсем другой, повзрослевший и неузнаваемый Степан. — Не нам убирать…
Дядя Федя жалостливо посмотрел на Степку, тихо сказал:
— Зря ты так-то, Степушка. Свое все же…
Прошли мимо старой острожной башни, по одному обходя огромную лужу, пошли по деревянному тротуару и стали спускаться к пристани.
В густой толпе пассажиров, толпившихся у сходней на берегу в ожидании парохода, Степан увидел старика-артиста с девочкой. Старик сидел, опустив голову. Девочка же узнала своих попутчиков по лодке, дернула старика за рукав, стала что-то торопливо объяснять. Но колонна зэков уже прошла мимо, в самый конец пристани, где приткнулась к берегу старая, приготовленная к отправке товарная баржа. Там по команде все сели на сваленный горкой на берегу щебень.
Старик наконец понял, в чем дело, грустно улыбнулся и по-отцовски привычно погладил девочку по голове.
— Глупенькая ты еще. Не надо бояться чужой беды, какой бы она ни была. Послушай меня, старого нелепого человека. Я давно заметил, что именно в горе, в беде, в страданиях чище и лучше становятся люди. Горе смывает с них ржавчину жизни. Не сразу, конечно, но чаще все-таки смывает. И тогда становится виден настоящий металл человеческого закала. Когда мне пришлось держать ответ перед новой жизнью, я сказал себе — в конце концов, все дело в самом человеке… В его, если вспомнить, как говорили раньше, — в его душе…
В это время от моста через протоку к пристани стал подходить старенький пароход. Собравшиеся у сходней пассажиры засуетились. Подтягивались ожидавшие в сторонке, подбегали спрятавшиеся от дождя под навесом. Крики, разговоры, гудки приближавшегося парохода, звон сигнального колокола, плач детей, неразборчивая скороговорка о чем-то вещающего дежурного по пристани, суета, дым с подошедшего парохода, дождь…
Только арестанты сидели неподвижно. И лишь Степан неожиданно поднялся и стал пристально вглядываться в суетившуюся у сходней толпу. Он услышал знакомую мелодию, серебряно приподнятую трубой над окружающей суетой и предпосадочным беспорядком. Степану она была слышна плохо, но все-таки слышна, узнаваема…
Вокруг старика стояли люди и смотрели, как он играл. Закрыв глаза, не вытирая с морщинистых щек не то слезы, не то капли дождя. Рядом стояла тоненькая красивая девочка и смотрела на людей широко раскрытыми глазами, словно спрашивала их о чем-то.
Письмо
Клочки, клочки, клочки полей тянутся вдоль реки, вдоль ручьев, врезаются в тайгу по склонам сопок. Безмолвны эти вызревшие желтые поля, неподвижны в жарком мареве полуденного осеннего солнца. И только на взлобье одной из сопок, мысом врезавшейся в речную долину, поле властно завладело окрестным пространством, протянулось почти до горизонта. Треть этого поля уже оголена работой.
Бабы кучкой двинулись к ближайшей тени полдничать, и только Екатерина, прихватив узелок с едой, пошла к другому краю поля, где у островка рдяного боярышника остановились кони с жаткой. Подошла и увидела, что Николай спит. Заснул, даже не добравшись до тени кустов, присел, видимо, отдохнуть и заснул.
Екатерина присела рядом, отогнала паутов[3] и мошку, и замерла, глядя на исхудавшее, заросшее многодневной щетиной, черное от непосильной работы лицо мужа. Потом расстелила платок, нарезала черный крошащийся хлеб, раскрыла миску с картошкой, развязала соль, положила рядом огурцы. Потом тихо тронула за руку Николая. Тот застонал во сне, но не проснулся. Тогда она смочила платок водой и провела им по его мокрому лбу, смывая пыль и пот.
Николай проснулся, сел, ошалело со сна провел ладонью по лицу, посмотрел на Екатерину, на еду, молча потянулся за бутылкой с водой, стал пить. Спросил:
— Давно заснул?
— Всего ничего… Мы с бабами смотрим — кони стали. Думали — либо сломался, либо полдничать знак даешь. Они за еду, а я к тебе. Будить поначалу не схотела, а куда денешься? Вскинешься сам со сна, я же виноватая буду, что не разбудила.
— Чего не ешь?
— А сейчас… Притомилась с жары чегой-то… Господи, пожалел бы ты хоть чуток себя. Которые сутки с поля не уходишь. Погляди, на кого похож стал. Краше в гроб кладут…
Николай молча, не поднимая головы, нехотя ел.
Екатерина решилась.
— Все равно скажу… Нет у людей никакой надежды, что все сладится. От темна до темна ломаем, а сделанное видать? Как подумаешь, сколь еще не начато, руки опускаются. Молчишь? А ответчиком тебе быть. Помрешь здесь — спасибо не скажут. А чуть что не так — кого позовут? Николай Перфильев, ступайте на расправу. Держи ответ, председатель, что ночей не спал, работал за троих здоровых мужиков разом, себя не жалел…
— Не надоело одно и то же пилить?
Екатерина