краснели
Носы, затылки, как вспухали пуза
От хохота. Протяжный чревный стон
Стоял над обезумевшей от смеха
Счастливою толпой… Со мною рядом —
Стояли деревенские девицы,
Два смирных и беззлобных существа.
Но как они смеялись! Задыхаясь,
Сверкали лошадиными зубами,
Корявыми клыками в синих деснах.
Я не успел опомниться, когда
Увидел, что мальчишка лезет снова
На лесенку с бамбуковым шестом.
Я опьянел от гнева — в два прыжка
Я очутился рядом. И, схватив
Его за локоть, медленно сказал я,
Стараясь быть спокойным, — что не надо,
Что дурно — злить слепого старика.
В миг был я тесно окружен толпою.
Какой-то невеселый человек,
Остро кольнув звериными глазами,
Сказал: — Пошел туда, откуда ты
Свалился!.. Сзади начали теснить.
Воистину, не лица — рыла, рыла
Оскалились вокруг. Раздались крики:
— Как смеет, сволочь, обижать мальчишку!
— Чего им любоваться! — Пропустите,
Ему не вредно в зубы получить!..
Уже в Париже (мне везло в тот вечер),
Идя к себе, я видел, как навстречу
Бежал худой зеленолицый мальчик.
Он пролетел в подъезд. Гигант усатый,
Что гнался за ребенком, стал и плюнул,
Стесненно, шумно, яростно дыша.
…Ты помнишь, очень милая моя,
Как я, придя к тебе в тот вечер в гости,
Сидел, опустошенный, оглушенный,
Как я потом пытался рассказать
Тебе о старике и о пирожных,
Посыпанных окурками, о людях,
Так шумно веселившихся… О том,
Как жадно гнался грузный человек
За мальчиком и как мне страшно вспомнить
Истерзанное ужасом лицо.
127. Расплата
За эту улыбку, за радость при встрече
(За безудержной дружбы альпийский озон…),
За первый, набросанный начерно, вечер
(За сухую записку, ночной телефон…),
За наши опасно-невинные речи,
эти безвольно-согласные плечи
(Монпарнасский трезвон… люксембургский газон…),
За все разговоры, за все умолчания
(Осторожную нежность… подкожную дрожь…),
За радость — скупую, как жест англичанина…
(Оттого, что ты где-то грустишь и живешь…),
За эту улыбку, за счастье при встрече,
За счастье, что душу измерит, как лот,
Мы скоро расплатимся, друг мой беспечный:
Нам будет предъявлен безжалостный счет.
(Счет великих растрат, злой итог сожалений,
Бесконтрольных надежд, неоплатной мечты,
Непосильных потерь… Долгий счет сожалений,
Пустоты, немоты, наготы, нищеты…).
За эту улыбку… И, все ж, я согласен
За детскую гордость, за тайный испуг,
За взгляд твой — в упор! — что зверинно-прекрасен.
За жест некрасивых любимейших рук.
За что-то, о чем и не вспомнится вдруг…
За все, за ничто, нерасчетливый друг.
Альбом путешественника
Открытка Д. Кнута E. Киршнер перед отъездом в Палестину (лето 1937)
1. Первые впечатления
Путешествие кончено. Я снова в Париже, в этом необычайном городе, где столько различных рас и наций умудряются жить своей самобытной жизнью, не сталкиваясь и не смешиваясь друг с другом. Как если бы, вписанные в контуры одной и той же «жилплощади», они жили на разных этажах мирового парижского дома.
Город, где каждый ощущает себя — одновременно — и коренным жителем, и апатридом.
Смущенно, как бы не все узнавая, с пристальностью и неожиданной зоркостью нового человека вглядываешься в зыбкие парижские контуры и снова открываешь, каким «благодарным» фоном для предельного человеческого одиночества может служить специфически парижская симфония тончайших и богатейших оттенков серого цвета.
Но не в Париже дело, а в той добыче путешественника, в сумбурном ворохе пейзажей, впечатлений, мыслей, остающемся у него после путешествия, в том альбоме, где многое — случайно, где нередко третьестепенные вещи — не по чину — соседствуют с первостепенными, где, наконец, многое пропущено или забыто.
* * *
Альбом начинается с Генуи. Там ждала меня «Сара I», четырехмачтовый парусник еврейской Морской школы.
…Обычный портовый пейзаж. Паруса, мачты, трубы. На берегу — гигантские многоэтажные коробки в гигиенически-санитарном стиле с изречениями Муссолини, на фоне беспорядочно и криво нагроможденных, изъеденных солнцем и морским ветром старых портовых домов.
Вместо улиц — глубокие узкие ущелья, полные живительной тени, разнородной вони, расцвеченные яркими мазками развешанного на веревках — через улицу — белья.
Здесь — горсточка храбрецов могла противостоять целой армии: в любой момент сражения они имели перед собою лишь ничтожную кучку врагов, сжатых меж тесных стен.
Пыль и ржа решеток, подвалы, сводчатые копченые потолки лавок, полумрак кофеен, ресторанте, остерий, тратторий…
Дети на улице — у себя: галдят, поют, скачут, ссорятся, плачут.
Прекрасны новые кварталы, где щедро использованы большие запасы воздуха, света, пальм, простора, а — кое-где — даже скал.
Каменные и мраморные навесы, нередко тянущиеся вдоль улиц, защищают прохожего от итальянского солнца, копят для него ветерок и прохладу.
На Piazza de Ferrari горит по вечерам зеленый фонтан, прелестная огромная копилка, куда генуэзцы бросают мелкую монету — кучки ее отчетливо серебрятся в освещенной воде. В конце месяца их оттуда вынимают для раздачи бедным.
Прошлое Генуи соприсутствует в ее настоящем, соучаствует в нем, неразрывно с ним сплетено.
Банки, конторы, склады помещаются в чудесных благороднейших дворцах и полны колонн, статуй, картин, барельефов (я видел гараж, расположившийся в старинной церкви!). Из-под коммерческой вывески нередко мерцают геральдические знаки, а в старом городе мы обнаружили обросший бархатной пылью старинный барельеф над входом в общественную уборную.
* * *
Мы бродили по улицам, громко разговаривая по-русски, когда нас окликнули:
— Вы с Востока?
Не сразу поняли. Оказалось — речь шла о советском пароходе «Восток», стоявшем в Генуе, а заговорил с нами штурман другого советского парохода, пришедшего накануне. Узнав, что мы не с «Востока», и уже ни о чем больше нас не спрашивая, неосторожный советский штурман отчаянно перепугался.
Было неловко — и стыдно — смотреть на нашего злополучного собеседника.
Он ежился, жался к стенам, воровато озирался по сторонам, затем поотстал — и вмиг юркнул в боковой переулок.
Несколько минут шли молча, подавленные тягостной сценкой.
Вспомнились гордые слова популярной советской песенки:
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.