подворье, пьяные трезубники не могли поджечь отсыревшую стреху. Один из них, носатый дылда, выбил окно, к его ногам упал с подоконника горшок с фикусом. Он схватил его, раскрутил, швырнул на дорогу. Разлетелись черепки, обнажились жилки корней.
«Мы выжжем с нашей земли все большевистское, все советское!» — заорал трезубник и, вскочив на подоконник, выдернул из-под стрехи сухой клок соломы. Поджег. Бросил на крышу. Стреху окутало огромное облако дыма. Оно дрожало, покачивалось из стороны в сторону, словно привязанное, и он, Пецько, с замирающим сердцем ждал вспышки огня. Вскоре стреха вспыхнула, вспыхнула как-то сразу вся. И от хаты остались одни закопченные глинобитные стены.
Самостийники с гоготом и улюлюканьем двинулись улицей. Один из них занес носок сапога над фикусом...
Что толкнуло его, Пецька, броситься на дорогу? Он не знает. Он успел схватить цветок. Кованый носок сапога отбросил его в сторону. Трезубник зыркнул на него исподлобья, прикидывая, стоит ли тратить пулю... Не истратил...
Так он тогда спас цветок, от которого потом мысленно начинал свой путь по хате. Заканчивался этот путь у печки. В ней бабалька пекла в то голодное время перемешанный с макухой и лебедой хлеб.
Теперь печки нет, ее разобрали и вынесли по настоянию Килины, когда он перебрался жить в город.
Вместо широкого соснового лежака из толстых досок, на котором он отлеживал бока, стояли никелированные городские кровати. Но одеяла на них были все те же, хорошо знакомые ему. Видно, бабалька не разрешила Килине выбрасывать их. «Под этим одеялом я выросла, под ним и умру», — часто говорила она.
Все это Петр Яковлевич охватил одним взглядом, вбежав в хату.
Из-под одеяла выглядывало сморщенное, бледное, отрешенное от всего земного лицо бабальки. Он сразу заметил, что прямой ее носик еще сильней заострился, губы иссохшиеся, запекшиеся, словно от внутреннего жара, полыхавшего в бабальке смолоду. Веки набрякшие, испещренные синей паутиной жилок. Волосы охватывала голубая лента, еще та, хорошо известная Петру Яковлевичу...
Не чувствуя, как больно врезаются протезы в занемевшие от долгого сидения в машине ноги, он кинулся к кровати, припал щекой к безвольно сложенным поверх одеяла рукам — каждый палец, покрытый синими рубцами, голубил его в детстве и пригорклой юности. Не открывая глаз, бабалька глубоко вздохнула и шепотом сказала:
— Ой, Пецька... Боялась, не дождусь...
Слабенькие пальцы вяло погрузились в его шевелюру и замерли там, будто нашли давно ожидаемый приют. Так и он, лишенный родительской ласки, находил ее вдоволь в лодочках-руках, баюкавших его.
— Килина, врач был? — спросил Петр Яковлевич, и голос его дрогнул от недоброго предчувствия.
Килина кашлянула и сердито кинула:
— Какой еще дохтор, когда занарошно помирать собралась? И не отговоришь ее... Может, вам удастся...
— Как помирать? — вырвалось у Петра Яковлевича. — Бабалька, что вы надумали?
— Не крутись... — не открывая глаз, тихо и спокойно попросила бабалька. — Дай побыть с тобой, как, бывало, с маленьким... Как убаюкивала тебя каждый вечер.
Петр Яковлевич посмотрел на придвинутую к кровати тумбочку с настольной лампой. Возле лампы, как новобранцы на плацу, выстроились пузырьки, баночки, на чистой салфетке под марлей лежала ложка. Выходит, что был и врач, и лекарства в аптеке нашлись.
— Трудно мне... — хватая побелевшими губами воздух, прошептала бабалька. — Слушай сюда... Отходила я свое по земле... Рано, с восходом солнца, я преставлюсь... Надо бы вчера... Да очень хотелось с тобой повидаться... Хорошо, что прилетел...
Петр Яковлевич замер. Значит, единственное, что еще удерживало бабальку в этом мире, был он.
— Наклонись, Пецька... Поцелуй меня... Попрощайся... А ты, Килина, не пожалей... Положи мне под голову новую подушку... Думала, что Пецьковым детям отошлю... Да вот не получается... Теперь сама буду лежать... Помогите подняться.
Килина подхватила бабальку под мышки, усадила на кровать. Тонкая, худая шея, костлявые плечи, впалая грудь — как все это не вязалось со всегда подвижной, хлопотливой, непоседливой бабалькой. Поблекшие, выцвевшие глаза на какое-то мгновенье прояснились:
— Слава богу, повидала тебя. — Ослабшими руками бабалька обхватила шею Петра Яковлевича, поцеловала в щеки и лоб, легонько сжала его скулы. — Прощай... Не гневайся, Пецька, что я прошу... Поставь мне на могиле крест... Вы безбожники, а я верой прожила... Прощай, моя хатка, окна, двери... Вы были ко мне добры и ласковы... И я вас не обижала...
Бабалька снова легла, посмотрела на окна:
— Жаль, что зима... Гробовщикам трудно будет копать землю... Да и мне холодно... — Немного помолчав, вздохнула: — Простите... Вот и все...
Сложила руки на груди, закрыла глаза и больше не шевельнулась.
Петр Яковлевич, сдерживая рыдания, наклонился, вглядываясь в бледное, еще больше осунувшееся лицо бабальки. Все... Никаких признаков жизни... Умерла... А вот этого он не отдаст земле... Это его наследство. Он снял с головы бабальки голубую ленточку, прижал к своей щеке. Хранила... Сквозь годы пронесла от того росистого утра, когда связала этой ленточкой оторванные ступни и, бросившись навстречу солдатам, крикнула: «Дохтура! Скорей! Онука порятуйте!» Она несла его тогда окровавленного, полуживого, прикрывая собой от пуль и осколков и всхлипывая, причитала: «Дохтура скорей! Дохтура!..»
Сквозь слезы он вдруг отчетливо увидел...
Под углом к горизонту распластался покрытый травой и ромашками луг. По этой бело-зеленой наклонной плоскости, спотыкаясь на кротовинах, стреляя, что-то выкрикивая, бегут к нему солдаты.
Запыленные кирзачи сбивают головки ромашек, разбрасывают и притаптывают лепестки. Вздрогнула земля. Тугая, мягкая и зловонная, как хорек, черная туча окутывает его. Откуда она взялась? Густое зеленое марево круто вздыбилось, накатилось на глаза, превратилось в непроглядную, заполненную болью темень. Все вокруг померкло...
Он боялся вспоминать то страшное утро. Опасался, что цельность мира снова разлетится вдребезги, что все окружающее снова распадется на мелкие кусочки. Спрятал далеко в памяти и рассказ бабальки о том, что произошло после взрыва на лугу до того момента, когда покладистая, хотя и недоброжелательная судьба вернула ему способность воспринимать мир, осознавать свое бытие в нем. Но сейчас, у праха самого дорогого ему человека, все это предстало перед глазами.
...Продравшись сквозь толпу, бабалька вырвалась из церквушки, кинулась за ним. На полдороге к лугу ей в грудь ударила тугая взрывная волна. «Ой, господи-сусе! Что ж это деется? Чего же это из-под ног Пецька рванулся огонь... Пецька, не падай!»
Но он упал...