взимал убытки, никто не взывал о мести.
Полная реабилитация Иисуса Христа
не вызвала реабилитации членов его семейства.
И вот цветы прорастают из родственников Христа.
И вот глубина под ними, над ними – высота.
А в мировой истории не занимают места
родственники Христа
[Слуцкий 1991b, 3: 407].
Вопрос, который снова и снова звучит по ходу стихотворения, – чисто риторический: поэт прекрасно знает, что сделали с этими самыми родственниками Христа, за образами которых скрываются жизни реальных евреев. Он боится, что память о них исчезнет, вместо этого останутся одни лишь домыслы и упреки задним числом.
В данном случае Слуцкий радикально видоизменяет еврейский диалектический отклик на историю. Вместо того чтобы переносить современный ужас в каноническое прошлое, он видоизменяет это прошлое, превращая его в сцену из холокоста. Бросая вызов собственной методологии, он при этом не производит трансплантации Библии на почву холокоста, а связывает христианскую историографию и миф, превозносящий Христа и принижающий еврея, с реальностью войны. Образ пулемета, который строчит в поздней ближневосточной Античности, – один из самых ярких и душераздирающих во всем его творчестве; нестабильность этого образа – воспользуемся вновь термином фон Холлберга – леденяще обрушивает миф в историю и наоборот. Поэта не интересует историчность мифа; ему нужны реальные сведения об уничтожении его народа. Тем самым, как мне представляется, он не выстраивает холокост в особую парадигму, а подтверждает то, что причины этого события кроются в западной духовности. Такой ход представляет собой полемический жест, основополагающий для иудаистического мышления Слуцкого, – что будет показано в главе 8.
Элемент этого мышления – его частичное мессианство. Цветы, прорастающие из родственников Христа, по моему мнению, являются не обозначением природных циклов, а отсылкой к традиционной для иудаизма мессианской формуле: цемах геула или ешуа – ростки спасения (она встречается как в пророческой, так и в литургической литературе). Тем самым уничтоженные евреи становятся частью миропорядка, параметры которого заставляют вспомнить о библейском творении, отделившем воды, что под твердью, от вод, что над твердью, – глубины от вершин: миропорядка во всей его полноте. Поскольку это мессианское видéние фрактально, поэт лишь ссылается на него, а не заявляет, что мир, оставшийся после Шоа, возможно вернуть в норму.
Похожий страх того, что современность исчезнет из-за утраты памяти будущими поколениями, – тоже очень библейская тревога – обретает до неловкости личную интонацию в стихотворении, которое Слуцкий посвятил своей племяннице Лёле.
Это стихотворение не вошло ни в один из его сборников и напечатано только в журнальном интервью, каковое, будучи уже взрослой, дала сама племянница. На вопрос, почему Слуцкий решил не публиковать это стихотворение, Лёля ответила, что, видимо, он счел его слишком личным. Возможно, что так. Однако в более широком смысле причиной, безусловно, стал специфически еврейский контекст, который не смогли уловить ни интервьюер, ни, к сожалению, сама племянница. Здесь в типичной для Слуцкого манере лирическое переплетается с фундаментальным:
Мал и слаб мой племянник внучатый,
Слаб и мал и дышит едва.
Ты еще одного отпечатай,
Чтобы стало их два.
Чтоб шумели они и орали,
Не боясь никого, ничего.
Наш кончается род. Не пора ли
Хоть тебе продолжить его?
Этот род уходит корнями
В праадамовы времена,
Но столетья его обкорнали
И добила война.
Мой племянник, малый и слабый,
Может быть, продолжит со славой
То, что может совсем замереть,
То, что мир cтремится стереть
[Щеглов 1999: 371–372].
В этом глубоко прочувствованном стихе с его сложным в своей простоте библейским параллелизмом первых двух строк слабый племянник, его мать и потенциальный будущий ребенок становятся, словно в научно-фантастическом тексте, единственной гарантией того, что еврейское семя вновь взойдет во всей славе и бесстрашии. В Библии, как известно, для Авраама такой неверной возможностью оказался Исаак. В данном случае генеалогическая линия рода Слуцкого становится средством трансплантации. Вся еврейская коллективная память и исторический опыт заключены в этом слабом создании, отпрыске древнего еврейского рода, ниспровергнутого веками истребления, как символического, так и физического, и добитого холокостом.
В словах поэта звучит неприкрытый страх – едва ли не слишком мелодраматический для Слуцкого, – что еврейство сгинет окончательно; звучит и уверенность в том, что мир и дальше будет пытаться искоренить евреев. Две последних строки заставляют вспомнить «Родственников Христа» с его сетованиями по поводу того, какая участь уготована памяти о евреях в христианском мире. Остается шанс, что племянник – символ молодого поколения – сможет отвести эту угрозу. Да, он сможет, но как сохранить память о тех, кто не смог? Поэт выстраивает соответствующие мемориальные парадигмы в «Я освобождал Украину…» и «Черта под чертою. Пропала оседлость…».
Мессианское
Стихотворение «Я освобождал Украину…» занимает особо место в анналах поэзии холокоста – своего рода реквием по идишу, языку, истребленному нацистами. Только поэт, глубоко прочувствовавший этот язык, мог создать ему столь филигранный памятник. Вот как звучит это стихотворение:
Я освобождал Украину,
Шел через еврейские деревни.
Идиш, их язык, – давно руина.
Вымер он и года три как древний.
Нет, не вымер – вырезан и выжжен.
Слишком были, видно, языкаты.
Все погибли, и никто не выжил.
Только их восходы и закаты
В их стихах, то сладких, то горючих,
То горячих, горечью горящих,
В прошлом слишком, может быть, колючих,
В настоящем – настоящих.
Маркишем описан и Гофштейном,
Бергельсоном тщательно разыскан
Этот мир, который и Эйнштейном
Неспособен к жизни быть привязан.
Но не как зерно, не как полову,
А как пепел черный рассевают,
Чтоб сам-сто взошло любое слово
Там, где рты руины разевают.
Года три как древен, как античен
Тот язык, как человек, убитый.
Года три перстами в книги тычем,
В алфавит, как клинопись, забытый
[Колганова 1993: 123].
Для того чтобы обеспечить идишу достойные похороны, Слуцкий пускает в ход все ресурсы своего русского языка. Стихотворение богато ассонансами («-р» и шипящие), параллелизмами («настоящем – настоящих», «древен – античен»), архаизмами («персты»), народными присловьями («не как зерно, не как полову»), сельскохозяйственными терминами («сам-сто»).
Хронотоп стиха