Генрих покачал головой и осушил свой бокал в несколько глотков.
— И вот, мой командир приказал мне взять человек двадцать и… взять ситуацию под контроль. Я спросил более чётких инструкций, на что он сказал, «Просто сделай так, чтобы завтра там никаких евреев не осталось. И сделай это так, чтобы фермеров не пугать». Когда я прибыл туда с моей группой, у нас не более полудня ушло, чтобы успешно согнать их всех в одном месте. Они с радостью за нами последовали, думая, что мы прибыли, чтобы помочь им с их ситуацией. В каком-то смысле они были правы.
Я заметила, как Генрих стиснул зубы, разглядывая что-то в тёмном небе за окном. А я уже боялась, что он скажет дальше.
— У меня был приказ ликвидировать их вдали от глаз фермеров. Единственное, как я мог это сделать, это отвести их всех в ближайший лес и там расстрелять. Но тогда нужно было бы избавляться от трупов, а их там было больше сотни человек. Когда я приказал нескольким евреям вырыть канаву, они все сразу же поняли, что эта канава и станет их могилой. Но знаешь, что меня больше всего поразило? Они не начали рыдать и молить сохранить им жизнь, нет. Просто стояли молча и смотрели на нас. На меня. Мужчины, молодые и старые. Женщины — их жёны, сёстры и матери. Их дети. Беременная девушка со своим мужем и маленьким ребёнком на руках. И никто ни слова не вымолвил. Ни единого слова.
Я хотела подойти к нему и обнять, утешить, как можно, но не осмелилась прервать его исповедь. Я знала, что ему нужно было пережить это всё заново, самому, и лишние прикосновения показались сразу совершенно неуместными и даже пошлыми.
— Когда канава была достаточно глубока, я велел им выбросить лопаты наружу, а самим остаться внизу. Затем я взял десятерых солдат, построил их у канавы и отдал приказ расстрелять евреев, что стояли в ней. Знаешь, что произошло? Они не смогли этого сделать. Они были ещё совсем молодыми ребятами и никогда в жизни ни во что другое, кроме как в мишень на сборах, не стреляли. И вот они стояли у этой канавы с пистолетами в дрожащих руках и смотрели с беспомощным видом то на меня, то на евреев внизу. На секунду у меня промелькнула мысль, а может, отпустить их всех и сказать, чтобы попытались бежать через польскую границу, как можно дальше отсюда, потому что никто бы и не узнал. Но я поклялся в верности моему фюреру. «Моя честь — это верность», таков был наш девиз. Я был солдатом, и у меня был приказ.
Генрих снова наполнил свой бокал и снова осушил его, только вот алкоголь, похоже, не имел на него никакого эффекта.
— Я должен был подать моим солдатам пример. Я был их командиром, и они равнялись на меня. Я стал кричать на них, говоря, какие они после этого были солдаты СС, если не могли расстрелять несколько евреев? Разве их клятва совсем ничего для них не значит? Что бы на это сказал фюрер? Что они были за будущие правители мира, если у них духу не хватало спустить курок?.. Знаешь, я больше на себя кричал, чем на них, пытался заставить себя разозлиться. А затем я вынул свой пистолет, подошёл к канаве и выстрелил первому человеку в голову. «Что, это было так трудно?!» Кричал я в лица моих солдат. Я застрелил второго еврея. «Ну? Трудно или нет?!» Третьего. Четвёртого. Пятого. «Закончите работу», сказал я солдатам. «А откажетесь стрелять, я вас всех положу в эту чёртову канаву, потому что вы ничем не лучше лежащих в ней мертвых жидов!» Они расстреляли оставшихся пятерых человек и начали приводить новых. Я велел им выстроить евреев у самого края, по десять, чтобы на каждого из солдат приходилось по одному.
После минуты гнетущей тишины, Генрих вдруг повернулся и взглянул на меня.
— Знаешь, что было самым страшным? Дети.
Я покачала головой, молча умоляя его не говорить больше ни слова.
— Матери не хотели их отпускать. Они не плакали, не просили нас пощадить их детей, нет. Просто не спускали детей с рук, и всё тут. Мне пришлось приказать солдатам взять ружья и расстреливать их вместе, чтобы пуля одновременно убила и мать, и ребёнка. Всего через пятнадцать минут всё закончилось. А ещё через пару часов ничего не осталось от сотни людей, что мы туда привели, только свежая земля поверх засыпанной канавы и лёгкий запах пороха в воздухе. На следующей неделе меня повысили до оберштурмфюрера. Я расстрелял сотню невинных людей, а меня за это хвалили, представляешь? Сразу после я подал прошение о переводе в СД. Сказал своему командиру, что лучше пригожусь своей стране в качестве агента разведки, что мне было интересно собирать информацию, вербовать людей, распространять дезинформацию… Всё, что угодно, только бы не пережить подобного второй раз. После того дня я с вооружёнными СС дела не хотел иметь. Знаешь, я до сих пор иногда вижу их лица по ночам. Они просто стоят и смотрят на меня, и ничего не говорят.
— Мне жаль, Генрих. — Погружённый в свои воспоминания, я не уверена, что он меня услышал.
— Меня перевели на службу в Париж пару недель спустя после ориентации, и там я наконец-то мог снова дышать свободно. Я больше не носил формы; я был обычным немецким клерком, живущим в прекрасных апартаментах со своей женой и работающим в посольстве — по крайней мере, согласно моей легенде. Там было так спокойно, так… не знаю даже, беззаботно, что ли. Только я всё сильнее чувствовал контраст со своей страной каждый раз, как ездил делать доклады в главный офис. Хватка партии всё больше крепчала на шее нации, и я понял, что это была уже совсем не та партия, частью которой я когда-то хотел быть. Благодаря своим новым установленным контактам, я с лёгкостью вышел на человека, работающего на американцев, и попросил его ввести меня в контакт с его начальством. Они сначала отнеслись ко мне с большим подозрением и почти весь первый год тщательнейшим образом за мной наблюдали, думая, что это немцы меня и подослали. Но, как только мой «испытательный срок» окончился, и они начали мне понемногу доверять, наши отношения заметно улучшились. Вот только моя жена, когда я ей всё рассказал, решила, что это была наиглупейшая и самая опасная ошибка, какую я только мог совершить. Это же государственная измена, понимаешь? А у нас в Германии только ввели приказ о «кровной вине», вот она и испугалась, что как только раскроют меня, и её повесят заодно. Наставила на меня пистолет и начала кричать, чтобы я шёл раскрываться и солгать, что она была ни сном, ни духом. Я попытался её утихомирить и подумал, что если тоже наставлю на неё пистолет, она испугается, опустит свой, и мы сможем нормально всё обсудить. А она взяла и выстрелила в меня. До сих пор не знаю, как она промахнулась с десяти шагов… А я вот тоже выстрелил, сам того не желая, рука сама курок спустила, рефлекторно, понимаешь? Ну и… Она умерла сразу же.
— Так вот, что на самом деле произошло…
— Да.
— А разве ты себя под удар не ставишь, мне об этом рассказывая?
— Ты же мне рассказала, что ты еврейка, не побоялась себя под удар поставить.
— А я знала, что могу тебе доверять.
— Вот и я тебе доверился. Только это первый и последний раз, когда мы об этом говорим. Если я тебе все детали о своей работе начну рассказывать или, не дай Бог, кто-нибудь по какой-либо причине начнёт тебя допрашивать, убьют обоих. Единственное, почему я тебе всё это рассказал, так это потому, что мне невыносима мысль о том, что моя собственная жена меня всю жизнь будет ненавидеть за то, чем я не являюсь. Хотел, чтобы ты знала, что я на твоей стороне.