Следующим утром его отчаявшаяся жена пишет письмо старому другу и учителю мужа профессору Гебре и просит у него совета. Двадцатого июля она привезла мужа в Вену под тем предлогом, что Гебра хотел увидеться с ним после долгой разлуки.
Гебра самостоятельно препроводил своего бывшего ученика, который едва узнавал его, в психиатрическую клинику. Они долго гуляли по саду. Как только Земмельвейс оказался в палате, его ум вдруг прояснился. В момент прозрения он понимал, что с ним произошло. Санитарам пришлось потратить немало сил, чтобы совладать с ним и в конце концов облачить в смирительную рубашку. И все же судьба, так несправедливо распорядившаяся его жизнью, по крайней мере оградила его от убогой, достойной жалости смерти. Она дала ему шанс умереть точно так, как умер его друг Коллечка, как умирали бесчисленные множества рожениц и бесчисленные множества жертв сепсиса, возникшего после хирургических операций, как будут умирать еще много лет после его смерти.
Во время одного из последних вскрытий, проведенного им в Будапеште, Земмельвейс слегка порезал палец. И с этой царапины началось наступление на него той самой болезни, на преодоление которой он потратил большую и наиболее значимую часть своей жизни: общего заражения крови. Он умер четырнадцатого августа 1865 года в горячечном бреду, когда ему едва исполнилось сорок семь лет. В последние дни его жизни картина его болезни, если бы не проявившиеся у него симптомы паралича, была бы абсолютна идентична той, какую ему не раз приходилось наблюдать у своих пациентов: воспаление и нагноение всех тканей!
От сепсиса погиб первый человек, раскрывший его тайну и заложивший тем самым основы асептики, которые впоследствии станут прочным фундаментом для хирургии будущего.
Убийца, возникающий из темнотыНесомненно, самая большая трагедия Земмельвейса состояла в том, что в тот же год, когда он умер, в Лондоне уже трудился врач, чьи усилия позже оказались определяющими для решения проблемы раневых инфекций и связанных с ними осложнений и были вознаграждены грандиозной славой и почестями. В те времена жители Глазго и Эдинбурга были наслышаны о человеке по фамилии Листер, профессоре хирургии в Университете Глазго, хотя за пределами упомянутых городов его имя было едва ли кому-то известно. Когда в начале июня 1866 года я впервые услышал его имя, у меня за плечами были уже четыре года не поддающейся внятному описанию хирургической практики в условиях Гражданской войны в США. В июне 1866 года я жил в Вашингтоне, хотя мой контракт давно истек. Под моим началом был целый лазарет раненых, но уже тогда я был готов окончательно проститься с этой работой и снова отправиться в Европу после стольких лет разлуки с ней. Как раз в те дни я получил письмо от эдинбургского доктора Джеймса Сайма, которому на тот момент было приблизительно шестьдесят лет.
Это был запоздалый ответ на мое письмо, которое я в панике адресовал Сайму – со времен моего первого визита в Эдинбург по-отцовски наставлявшего меня – во время эпидемии гнойной лихорадки в одном из полевых лазаретов Вирджинии. Мое письмо в полной мере отражало состояние отчаяния и жалкой беспомощности, в котором я тогда пребывал, оказавшись посреди сотен умирающих людей. Это было в те самые времена, когда даже в лазаретах Вашингтона любого вошедшего преследовал навязчивый запах гноя.
Сайм, как, впрочем, и всегда, был довольно краток, но всего в нескольких строках ему удалось сообщить мне самое главное. Так, он писал, что, по его твердому убеждению, его зять Джозеф Листер, на тот момент занимавший кафедру хирургии в Университете Глазго, как раз занимался научной работой, которая помогла бы раз и навсегда покончить с раневыми инфекциями, гнойной лихорадкой и воспалениями. Также он оговорился тогда, что речь шла не о беспорядочных околонаучных потугах, которые так часто предпринимались в те времена, а именно об экспериментах, структура которых была подсказана добытыми знаниями о причинах возникновения раневых инфекций. По его словам, Листер добился ошеломляющих результатов.
Еще в предыдущем тысячелетии попыток преодолеть раневые инфекции было сделано великое множество, но почти все из них окончились полным провалом. Но если сам Сайм, который никогда не давал мне поводов сомневаться в его суждениях, писал о достижениях зятя с такой удивительной уверенностью, его строки заслуживали особенного внимания. В действительности это письмо застало меня как раз в одном из моих не слишком критичных настроений, когда мне не нужны были никакие более весомые доказательства. Более всего из когда-либо пережитого на меня повлияли события Гражданской войны. Они научили меня, что преждевременны были торжество и ликование по поводу изобретения наркоза, так как нам и тогда приходилось противостоять его озлобленным врагам. Получив письмо Сайма, я довольно быстро решил, что давно задуманное путешествие по Европе мне следовало начать с посещения Глазго.
И вот, шестого июля 1866 года я оказался в этом шотландском городе.
Я направил Листеру одно из довольно стандартных приветственных посланий, и в ответном письме, полученном тем же вечером, он попросил меня навестить его на следующий день в его тихом доме на Вудсайд-плац. Дом располагался всего в нескольких шагах от парка, единственного зеленого оазиса на самом краю далеко уходящего за горизонт моря городских домов.
Агнес Листер, дочь Сайма, открыла мне дверь. Красота ее узкого лица и добрых глаз произвела на меня глубокое впечатление. Я почувствовал, что она была возбуждена, но тогда я еще не понимал, почему. Да я и не мог подозревать, что как раз тогда Джозеф и Агнес Листер стояли у истоков борьбы за едва оформившуюся идею Листера, и этому противостоянию суждено было продлиться еще не менее десятка лет. Числу же тех, кто верил в его идею и надеялся на него самого, суждено было оставаться таким скромным, что каждый из этого числа – как например я – был ценен, а потому мог рассчитывать на особенно теплый прием. Агнес Листер попросила извинить своего мужа, который где-то задерживался. Искренне переживая и смущаясь, она призналась, что его придется немного подождать.
«Мой муж так обрадуется вашему приходу… – сказала она и повторила ту же фразу еще несколько раз. – Его коллеги так равнодушны. Они полагают, что то состояние, в котором сейчас находятся многие больницы, совершенно естественно и, более того, завещано Богом, поэтому человек ничего не может с этим поделать. А прочие не смогли придумать ничего лучше, как сжигать больницы, будто бы это они повинны во всех смертях. Вы полагаете, что мой муж может что-то изменить?..»
«Если в это верит даже ваш отец, – ответил я, – это стоит очень многого. Когда мне было всего только восемнадцать лет, я стал свидетелем первого применения наркоза. До того самого момента почти все хирурги полагали, что боль и хирургия связаны неразрывно, и были тем вполне довольны. Кроме того, они считали боль естественной и богоугодной, а потому и никак не могли поверить, что есть способ избавиться от нее. Так думал и я… Но с тех пор как я пережил открытие наркоза, я навсегда распрощался с убеждением, что что-то вообще может быть естественным и ни при каких обстоятельствах не подвластным переменам…»