Попав в Сибирь, мы с Надей почувствовали огромную разницу между мегаполисом и провинцией. С одной стороны — открылись широкие горизонты, с другой — в этих горизонтах легко можно было затеряться. Нужны были новые авторитеты, которые не дали бы нам сгинуть в большом потоке информации и всевозможных соблазнов. Конечно, воспитание, любовь мамы и собственный опыт никуда не делись, но пришло время новых вливаний и впечатлений, которые бы питали нас и служили ориентирами в теперь уже почти взрослой жизни.
Со своими педагогами по музыке мы говорили обо всем, не только об искусстве. В любую погоду шли с ними пешком по нескольку километров и говорили, говорили без умолку. Потом, оставшись вдвоем, мы с Нанкой продолжали рассуждать, спорить, радоваться взаимному пониманию. И торопились к маме, чтобы посвятить ее в наши открытия. Мама окрылялась, глядя на наше взросление. Все реже она стала запираться в ванной и выходить оттуда с опухшими глазами. Потихоньку начала притупляться и утихать наша тоска по Крыму.
Через довольно короткое время, вкусив общения со старшими товарищами, я поняла, что больше не ощущаю себя ребенком. Авторитет взрослого человека в его общепринятом смысле для меня пошатнулся. Я стала осознавать себя не просто чувствующим существом, но человеком мыслящим. Мама подливала масла в огонь, провоцируя нас с Нанкой на отстаивание своих позиций в частых спорах на всевозможные темы.
Однажды мама проснулась от звонка в дверь в два часа ночи. Это были соседи снизу, жаловавшиеся на перестановку мебели в нашей квартире в столь поздний час. Дело в том, что на ночь глядя мы с Нанкой стали обсуждать философский вопрос, который оказался нам не по силам: можно ли уничтожить половину человечества ради жизни другой. К согласию мы не пришли и стали драться, требуя друг от друга капитуляции в споре. Чтобы не разбудить маму, боролись тихо, изредка шепча друг другу в ухо: «Сдаешься?» Но когда кто-то из нас уперся ногами в стену, диван поехал по полу и, наконец натужно крякнув, разломился в днище. Вот тут-то и возникли на пороге соседи. Извинившись перед ними, мама после их ухода сказала: «Не хватает аргументов? Учитесь говорить, пока не поубивали друг друга. Вы же девочки, а не солдафоны!»
Не одна вещь была порвана на наших юных телах в запале споров, но, слава богу, мы все-таки вышли из нашего периода взросления целыми и невредимыми.
«Берлин»
Никогда в своей жизни я так крепко не спала, как под грохот нашего старого пианино.
Черный «Берлин» занимал особое место в нашей жизни. В какой-то степени он выполнял роль отца. Дисциплина, усидчивость, упорство и даже честность — все эти качества были воспитаны им, всепонимающим, но строгим существом. Мама перед ним трепетала. К нему нельзя было подойти с грязными руками, небрежно открыть или закрыть крышку, садиться в плохом настроении, срывая на нем зло.
Первые мои уроки музыки проходили с мамой. Я сидела на стуле, обитом холодным черным дерматином, мои ноги не болтались на весу, а упирались в маленькую скамеечку, на пюпитре стояли ноты с нарисованными на них поющими детьми и веселыми животными. Тогда мне было все интересно.
Позже, когда картинки закончились, я училась в музыкалке и уже должна была самостоятельно разбирать какую-нибудь пьеску, стало скучнее. Когда я нажимала не на те клавиши, мама внезапно оказывалась рядом и твердо говорила одну и ту же фразу: «Нет там такого!» Пальцы мои начинали панически метаться по клавиатуре в поисках верного созвучия, но тут мама почти выкрикивала: «Пальцы!», а это значило, что надо было взять аккорд именно теми пальцами, которые прописаны в тексте, а не другими. Это было для меня настоящим мучением. Хотелось «шлындать, гоцать с босотой», а не сидеть за инструментом, когда с улицы слышатся голоса подруг.
Приходилось идти на хитрости и обман. Больше всего я ненавидела писать диктанты по сольфеджио, задаваемые на лето. Мама играла мне маленькую мелодию из учебника, а я должна была на слух записать ее нотами. Слух мой был не развит, диктанты я писала плохо и долго, зато фантазия работала хорошо. Одним летом, в день, когда мамы не было дома, я списала следующие по списку диктанты (благо она играла их по порядку) себе в нотную тетрадь, потом стерла написанное резинкой так, чтобы на бумаге остался едва заметный отпечаток. Его-то я при маме и обводила старательно карандашом. Мама все лето радовалась моему чуткому уху и готовности заниматься. С началом учебного года обман был раскрыт.
Однажды в порыве ненависти я стукнула по клавишам кулаком, и мама закрыла пианино на ключ. После слез, чистосердечных раскаяний и обещаний учиться прилежно «Берлин» снова стал доступен моим корявым пальцам. Нанка же, в отличие от меня, занималась остервенело, но без хитростей тоже не обходилось. Как и многие способные к музыке дети, она могла, играя гаммы или этюды, ставить на пюпитр интересную книгу и читать.
В Новосибирске пианино наше стало рассыпаться, не выдержало переезда и резкого перепада температур. Мы вызвали настройщика, тот почти разобрал его, и мы впервые узнали истинный возраст «кормильца». Ему было более ста лет!
Перед Нанкиным поступлением в консерваторию нам пришлось купить новый инструмент. За «Берлином» пришли чужие люди, промышлявшие антиквариатом. Просунув под него брезентовые ремни, они хором рявкнули и с трудом оторвали его от пола. Покачиваясь, оскалив в улыбке под приоткрытой крышкой свои старые желтые зубы, «Берлин» стал удаляться от нас навсегда. В подъезде, на каждом повороте лестничного марша, под сопение носильщиков, он издавал странные, незнакомые нам звуки. Мама, прикусив кулак, ушла в спальню.
Мы распахнули окно. «Берлин» поставили в открытый кузов большой машины, и он гордо ждал, пока его привяжут. Потом, задевая распускающиеся ветки молодых черемух, грузовик тихо уехал. Я подошла к маме и вложила ей в руку маленький поржавевший ключик. В последний момент я решила оставить его на память.
«Немного солнца в холодной воде»
Оперный театр в Новосибирске стал для нас одним из самых родных зданий в этом еще чужом для нас городе. Необъятного размера серое сооружение с шатровым куполом и сценой, на которую могут выезжать танки. В театре находился и уютный сине-белый зал филармонии. За дирижерским пультом — блестящий Арнольд Кац. Здесь, в двенадцать лет впервые слушая Шестую симфонию Чайковского, я плакала, еще не ясно понимая отчего.
Кинотеатр «Победа». Перед сеансом заходили в кафетерий «Золотой колос», выпивали по стакану кофе, съедали ромовую бабу и с блаженством в желудке шли поглощать «важнейшее из искусств». В широком холле-фойе играл ансамбль или оркестр, пела какая-нибудь певичка и всегда было празднично. В зале мы сидели держась за руки и сильно стискивали друг другу запястья, если что-то особенно нравилось.