— «Ждановская» — это теперь «Выхино», — добавил его товарищ и поспешил на подмогу.
Я бросилась к поезду и вбежала в вагон перед самым закрытием дверей.
Как быстро мчится поезд! Еще быстрее летит время. Калейдоскопом меняются картинки моей бестолковой, сумбурной судьбы.
Чуть больше дня прошло с того времени, как я покинула теперь уже далекий город моего безоблачного детства.
Кто бы мог сказать мне, что время, как ветер, оторвет листок моей жизни и забросит его в такие дали.
Ну когда же, когда он станет сладким, этот запретный плод — горький плод любви?
Ки-ра, Ки-ра, Ки-ра… Это имя отстукивало колесами поезда метрополитена, и я почти автопилотом, подчиняясь шестому чувству добралась до станции «Выхино».
Мимолетная встреча с Алексеем стала забываться, его глубокие глаза растворились в холодной синеве осеннего московского неба, его голос заглушили другие, менее красивые, но более настойчивые и громкие голоса мегаполиса. А Кира — он засел глубоко, и пройдут годы, прежде чем я смогу избавиться от этой боли.
«Ки-рю-ша, Ки-рю-ша»… — шуршали шины автобуса.
Я ехала к брату, и мысли мои были наполнены единственным — воспоминанием о человеке, который подарил мне столько счастья. Чем дальше я удалялась от него, тем четче и ясней понимала, что это был единственный выход. Мне просто необходимо было уехать, чтоб вдалеке разобраться во всем и либо забыть его и выжить, либо понять, что без него существование мое бессмысленно. Перед глазами то и дело возникало бледное острое личико распростертой на мокром асфальте Анечки.
Прошел час или чуть больше того… А впрочем, так ли важно, сколько времени ушло у меня на дорогу, каким образом я перемещалась по маршруту «Москва — Денежниково» и какие неудобства пришлось мне претерпеть в переполненном дачниками автобусе? Дорога как дорога, пассажиры такие же, как и в любой точке нашей по тем временам необъятной родины: среди толстых теток и пьяненьких мужиков, зареванных детей и ворчливых старух, среди корзин, кошелок, лопат, граблей, веников и прочей весьма необходимой в хозяйстве утвари я пропускала мимо ушей разговоры о политике, о вечно растущих ценах и грядущем голоде, о сенсационных разоблачениях коррумпированного и зажравшегося на народных харчах правительства, о развале нашей самой сильной когда-то армии — и думала о Кирилле.
Я смотрела в окно на беспрестанно меняющуюся панораму пейзажа, а видела скользящую тяжелую слезу на вмиг постаревшей щеке Кирилла.
Откуда эта рабская зависимость? Эта извращенная, мазохистская привязанность истязаемого к истязателю?
«Где твоя гордость?» — горько спрашивала у меня мать.
«А твоя?» — хотелось мне отбить рикошетом. И я, быть может, была бы права, но в самом деле, где моя эта самая гордость? Ведь можно любить, не теряя достоинства. Можно быть сильной и независимой. Не сама ли я в отношениях с Кирой обрекла себя на мучения?
Болело сердце, не хватало воздуха, и глаза, не цепляясь за что-либо конкретное, скользили по остывающим в пространстве перелескам, чередующимся с жилыми районами ближнего Подмосковья.
13Найти «дурку» в поселке было делом нескольких минут, если учесть, что, кроме этой больницы, там и была-то всего пара-тройка административных зданий: школа, детсад, почта и, пожалуй, все. Нет, еще продуктовый. Вот как раз за ним, метрах в двухстах, и находился «Пансионат для престарелых и умалишенных».
— Андрей? Это Симоненко, что ли? А он дома. — Пожилая вахтерша посмотрела на меня подозрительно. — А вы ему кто?
— Сестра. Троюродная.
— Что-то не слышали мы о такой.
— Мы с ним уже давно не виделись. А вы что, все обо всех слышали?
— Почти все. Так вы идите к нему домой. Они два на два дежурят: двое суток работают, двое отдыхают, — пояснила вахтерша.
— Понимаете ли, я потеряла его адрес…
— Вон его дом. — Вахтерша взглянула на меня еще подозрительней.
Я посмотрела в указанном направлении. Единственная в поселке пятиэтажка высилась над утлыми хибарками. В ней выделили квартиры обслуживающему персоналу больницы.
Рядом с домом, почти за забором лечебного заведения, громоздились разбросанные в беспорядке фанерные сарайчики и гаражи. Там блеяли овцы, в лужах копошились гуси и утки, из-за проволочной сетки ограды раздавалось кудахтанье, пение петухов, хрюканье и мычание. Жизнь кипела.
Чуть поодаль зеленел молодой ельник.
Воздух после угарной Москвы был свежим, и у меня от обилия кислорода, от усталости и, вероятно, от голода слегка закружилась голова.
— Да вы идите, он дома, — видимо, приняв мое замешательство за нерешительность, подбодрила меня вахтерша и стала подробно описывать, как его найти: — В первом подъезде подниметесь на четвертый этаж. Там будет дверь, обитая черным дерматином. От лестницы сразу налево. Гвоздики такие с блестящими шляпками, звездочкой вбиты. А посередине глазочек…
— Вы бы мне просто номер квартиры?
— Я и говорю. Черный дерматин, а на полу резиновый коврик с пупырышками, чтоб ноги, значит…
Я нетерпеливо поблагодарила и, не дослушав столь подробного описания входной двери, торопливо направилась к дому.
Как он меня встретит? Озноб волнения заставил меня передернуться. Сердце учащенно забилось.
Андрюху я видела давно. Последний раз миллион лет назад. Воспоминание о большой и дружной семье двоюродной сестры моей матери вселило в меня радостное возбуждение.
О! Это было одно из самых восхитительных воспоминаний моего детства. Я безумно мечтала иметь братика или сестренку и все время просила маму купить мне ну хоть кого-нибудь. Мой старший брат не в счет. Мне почему-то казалось, что, когда у меня будет младшенький, жизнь моя наполнится новым, высоким смыслом. Но мама всегда смущенно отнекивалась или находила различные отговорки, типа «у нас нет денег на одежду, где же их взять, чтоб купить ребеночка», и я с этим почти согласилась. Только попав в эту совсем небогатую, но веселую и дружную семью, я поняла, что дело, вероятней всего, не в деньгах.
Я по молодости лет плохо запомнила точное количество моих родственников, но троих из всех кузенов и кузин моя избирательная память запечатлела яркими и незабываемыми красками.
Прежде всего — это Ленчик. Маленький, светлоглазый и светловолосый мальчонка, был похож на пшеничный росток. Он так доверчиво прижимался к моей руке, так пристально смотрел в глаза и столько теплоты и добра было в нем, что порой мне становилось не по себе. Уже тогда, в свои шесть лет, он был обречен и знал об этом. «Ира, тебе скажут, что я умру. Только ты не верь! Это сейчас у меня мало крови, но я буду много есть, вырасту большим и стану врачом. Я вылечу себя! Ты не верь, я не умру. Я никогда не умру».
Он просыпался засветло и уходил на луг. Там он собирал мелкий, но очень сочный и сладкий дикий горошек в свою клетчатую кепчонку и садился под дверью сарайчика, в котором мы с мамой спали на полатях под марлевым пологом, защищающим нас от настырных комаров. Он дожидался моего пробуждения. Глаза его светились от счастья и удовольствия, когда я, с благодарностью поглядывая в его сторону, уминала это благоухающее подношение.