— Мне очень жаль, Изабель. Но ты же знаешь, я всегда буду рядом, если понадоблюсь тебе и юному Лермонтову.
— Я знаю. Дядя Эдмунд — in loco parentis. И все такое.
— И все такое. До свидания, дорогая Изабель.
21 Рим
Кухня была пуста приводящей в замешательство окончательной пустотой. Часы остановились. Огонь погас. Буфет опустел. Все было убрано, все шкафчики были закрыты и заперты. Жаркое солнце сверкало сквозь полузадернутые шторы «Уильям Моррис», заставляя их сиять подобно цветному стеклу. Помещение было надраено, обнажено, покинуто, точно комната, ожидающая нового жильца. Пустота напугала меня. Я тихо и быстро прошел к лестнице. Свет сюда не проникал, и шахта дома уходила вверх, темная и зловещая, все еще пахнущая дымом. Я вслушался в ее тишину.
Потом взбежал по ступенькам. Площадка была замусорена обугленными остатками мебели из комнаты Изабель. Я помедлил. Меня интересовала только одна комната. Я поднялся по второму пролету на чердачный этаж, где всегда жила итальянка. Постучал и вошел в ослепительное солнце.
Увидев, что она еще здесь, я испытал такое безмерное облегчение, что во мне словно что-то лопнуло и я едва не споткнулся. Закрытый чемодан лежал на старательно перевязанном дорожном сундуке. Маленькая белая комната с обоями, испещренными розочками, была опустошена и вычищена. Только на стене висела большая знакомая карта Италии — Карлотта приколола ее много лет назад. Я медленно вошел.
Она стояла у окна, затерянная в солнечном свете.
— Извини, что ворвался. Мне на секунду показалось, что ты уехала.
Она промолчала, но чуть-чуть пошевелилась. Пыльный прозрачный луч света разделял нас стеной. Я вновь бессвязно заговорил:
— Извини…
— Ты пришел попрощаться? Как мило с твоей стороны.
Ее голос был сухим, чуть резким, невыразительным, — бесприютный будоражащий голос.
Я захотел получше разглядеть ее и шагнул в сторону от солнца. Луч упал ей на грудь, и я увидел над ним бледное худое большеглазое лицо и шапку сухих блестящих черных волос. Это было старое лицо, новое лицо, лицо тициановского мальчика, лицо няни моего детства.
— Ну да, я…
Я чувствовал себя человеком, подвергшимся ужасному судилищу в чужой стране. Я мог только смотреть и умолять.
— Как видишь, я тоже уезжаю, хотя пока еще здесь. Ты хочешь успеть на дневной поезд? Времени осталось немного.
Голос был твердым, почти жестоким, но глаза как будто становились все больше и больше.
— Нет, то есть не знаю… Можно мне… — Я отчаянно огляделся по сторонам. На подоконнике стояла тарелка с яблоками. — Можно мне одно?
Она молча протянула тарелку. Я взял яблоко, но есть не смог — подавился бы. Я неуклюже потер его о жилет.
— Ты едешь… домой?
— Да, я возвращаюсь в Италию. А ты? Тоже едешь домой?
— Да.
— Желаю приятного пути.
Я молчал, не в силах на нее смотреть, — слишком сильным было ощущение жестокости. В следующий момент мне показалось, что надо просто сказать: «Что ж, прощай» — и оставить ее навеки одну в солнечном свете. Я чувствовал себя тем самым неисправным механизмом, о котором только что с упреком говорил. Какая-то схема, слишком сильная для меня, тащила меня прочь, заворачивала мой путь в старые одинокие края. Я положил яблоко в карман.
На ней было простое ситцевое платье, синее с каким-то белым узором. Я оцепенело посмотрел на лиф, посмотрел на подол, посмотрел на узор.
— Ну, я просто хотел…
Я взглянул ей в лицо. Оно было отрешенным и безжалостным, как лицо палача.
— Я просто хотел узнать, нельзя ли чем-нибудь…
— Чем-нибудь мне помочь? Нет, спасибо.
— Ох, прекрати, Мэгги!
— Что прекратить?
Повторение этих слов пронзило меня острой мукой, ощущением собственной тщетности. Я чувствовал себя беспомощным, невесомым, парализованным, точно во сне.
— Извини, — промямлил я, — я безнадежно глуп. Я, наверное, устал. Продолжай собираться. Пожалуй, я еще успею на поезд.
Мной завладела старая схема, она гнала меня вперед, как скот, и я жалко побрел к двери.
И неуклюже наступил на что-то стоящее посреди пола. Это была пара белых туфель. Бормоча извинения, я наклонился, чтобы поправить их, и медленно выпрямился с туфлей в руке. Словно юноша в волшебной сказке, услышавший загадочный намек, я вцепился в эту туфлю с внезапным слепым интересом, не совсем уверенный в том, о чем мне хотят сказать.
— Но разве не эти туфли ты потеряла в лесу? — медленно произнес я. — Значит, в конце концов ты нашла их?
Она метнулась ко мне, практически вырвала туфлю из руки и швырнула ее на постель. Это было похоже на нападение.
— Я не нашла их, потому что никогда их и не теряла.
Потрясенный ее порывом и ее внезапной близостью, я не сразу уловил смысл ее слов.
— То есть как никогда не теряла?
— Я их не теряла. Они лежали у меня в кармане. А теперь прощай, Эдмунд. Скоро твой поезд. Прощай, прощай…
Я снова поднял туфлю. Тяжело сел на постель. И сказал:
— Я никуда не еду.
Повисла долгая, но совсем другая тишина. Комната закружилась, как в калейдоскопе, и вновь остановилась, став просторнее, уютнее, безопаснее.
— Мария, — сказал я.
Это было то самое слово, которое итальянка произнесла, когда мы вместе вышли из леса в тот день, казавшийся теперь таким далеким. Произнесла, словно заклинание, дарованное мне на будущее. Теперь мой язык был волен его использовать.
Мария подошла и села на другой конец кровати, и мы засмотрелись друг на друга. Не припомню, чтобы смотрел на кого-нибудь точно так же: когда весь превращаешься в зрение и чужое лицо становится твоим собственным. А еще меня переполняло телесное ощущение, которое не было собственно желанием, а скорее чем-то связанным со временем, ощущение, будто настоящее стало бесконечно огромным.
Она не улыбалась, но маска суровости изменилась, смягчилась, выражая что-то вроде печального изнеможения. Внезапно она стала выглядеть расслабленной и очень усталой, как будто проделала долгий путь и наконец прибыла на место.
— Я не слишком-то умно себя вела, правда? — спросила она.
Ее слова взволновали меня и тронули так остро, что я чуть не заглушил их стоном. Но я спокойно произнес:
— Сейчас ты была со мной очень сурова, это уж точно. Ты действительно дала бы мне уйти?
Мгновение она внимательно смотрела на меня, затем покачала головой.
Я спрятал лицо за туфлей. Благодарность накатила подобно физической боли, а потом я тоже ощутил расслабленную усталость, которая была чистой радостью.