Жрец выпускает наконец миску из мясистых пальцев, и жирный плов застревает в темном желобе горла: дрогнув, наклоняется над ним продуктовая гора, и с вершины ее соскальзывает, увлекая за собой лавину, пудовый куб масла. Толстяк успевает вскочить, но лавина сбивает его с ног. Чья-то невидимая рука одним ударом разламывает перекрытия, и пудовый ящик с консервами, обитый железом, приносит Жрецу его последний десерт.
Кормчий, без фуражки, сорванной ветром, все стоит у края Поля, среди криков, гула и грохота. В длинных остовах домов воет сигнализация, и предсмертный вой этот заглушает сорванные голоса Старших.
Кормчий стоит, стиснув зубы, и только одно слово — «наказать» — скрипучим колодезным воротом проворачивается в седеющей голове, когда из пелены проступает фигура человека — сутулого лысеющего человека с выцветающими усами на прорезанном морщинами лице, — проступает и замирает, впечатанная в пургу, в вой и панику, царящую вокруг.
Два серых глаза в упор со спокойным интересом разглядывают светлое одеяние Кормчего, и тот отшатывается, с ужасом понимая, что человек его не боится — если вообще знает, кто он такой. Ветер, гнев и недоумение обжигают голову Кормчего, и серая пелена, надвигаясь, застилает, затягивает рассудок.
— Из какого квадрата?! — кричит он.
Человек заглядывает кричащему в зрачки — там уже дымится безумие.
— Номер! Номер!
Человек недобро усмехается, поворачивается — и сутулая спина его растворяется в пурге, и тогда черная пелена, стлавшаяся над рассудком Кормчего, чернеет еще более, расползается, становится пробоиной, в которую врывается наконец реальность.
— А-а! — кричит Кормчий, раздирая кобуру. — А-а-а!
Все еще крича, он всаживает в пургу, скрывшую человека, пять пуль, и пурга отвечает злобным хохотом. Она хохочет над обезумевшим седым человеком, стоящим на краю изуродованного, никому уже не нужного Поля. Она хохочет над всем, на что потратил он свою единственную жизнь, и тогда человек медленно поднимает руку и плотно прижимает маленькое черное дуло к белому, исколотому снегом виску…
Большеголовый подросток лежал, неловко вывернув голову набок, и глаза его были открыты. Вокруг медленно и беззвучно рушились стены домов и вставало на дыбы Поле; в снежной пыли — медленно и беззвучно — пробежали мимо чьи-то сапоги. Потом из тишины возник голос и ласково окликнул его по имени, и он не удивился тому, что это мама, а удивился только имени — он почти забыл его здесь. Потом он хотел пожаловаться ей, вспомнить, как его называли здесь — какое-то обидное слово… — но вспомнить не смог. Потом захотелось спать, и мамина рука погладила его по стриженым волосам, и мамин голос запел колыбельную, и под этот сладкий напев, пока глаза его не закрылись, медленно и беззвучно валились наземь стены домов, выворачивало из асфальта щиты и восходили в серое небо грибы облаков.
Тупорылые, затянутые брезентом машины колонной пробивали пургу.
В передней, всматриваясь в ползущую навстречу равнину, сидел новый Кормчий. В полутьме кабины было видно, как поблескивают его глаза, и шофер, совсем еще молоденький грут, вжавшись в руль, боялся повернуть голову.
Во второй машине ехали двое: моложавый с тонким нервным лицом и грузный, постарше. Моложавый косился на сидящего рядом и, изнывая, искал сближения, но тот лишь неотрывно смотрел, как покачиваются за серым лобовым стеклом тяжелые бивни фар. Следующим Кормчим — после того, в первой машине, — должен был стать он, и, устало прикрывая выжатые бессонницей глаза, грузный прикидывал, когда это может случиться.
За их спинами, во тьме кузова, валялся на настиле мертвяк. Остекленелые глаза мертвяка были уставлены в брезентовый потолок, и сквозь побелевшую кожу постепенно проступал радостный костяной оскал. Ветер посвистывал в аккуратном черном отверстии в виске.
В тупорылых чудовищах, гуськом ползущих следом, людей не было совсем — только тускло скалились черепа на подрагивающих зеленоватых ящиках. Черепа знали, что их час еще придет.
В машинах, змеей тянувшихся дальше по выметенной потрескавшейся равнине, сидели груты. Они сидели, плотно сомкнув плечи и благословляя темноту, прятавшую их лица, съедавшую черные провалы выбывших номеров. Их везли куда-то по холодной равнине в огромных горбатых грузовиках.
На бортах этих грузовиков было написано слово «ЛЮДИ».
Колонна пробивала пургу, и за тысячи километров отсюда чья-то рука уже колдовала над картой, вымеряя сантиметры до новой точки, обозначенной секретным, известным лишь единицам номером.
Вечный Дембель стоял, глядя в белое пространство равнины. Далекий гул моторов был уже неразличим в заунывном свисте ветра.
Пелена редела понемногу, и за спиной Вечного Дембеля уже проступали темные очертания руин. Потом ветер допел свою тоскливую песню, и небывалая тишина тоненько зазвенела в ушах Вечного Дембеля, заставила сглотнуть сухим наждачным горлом.
Он был один здесь, под этим бледным небом, из которого тихонько сыпался на его редкие волосы мелкий колючий снег.
Быстрая тень перерезала равнину — это черная незнакомая птица с гортанным криком наискось пролетела над ним.
Птица без интереса миновала Поле, посреди которого, нелепо вывернув голову, лежал человек в большой, не по росту, одежде — пятнышко на огромном пространстве. Она летела туда, где по россыпям крупы и сахара уже похаживали ее товарки.
Они похаживали, склевывая крепкими клювами дармовую пищу, они радостно покрикивали на облезлого кота, шипевшего на чьей-то толстой ноге. Кота черные птицы не боялись — их было уже много здесь; их и еще каких-то — крючконосых, с