глядя в черное окно, сказал: «Она сидела в траншее у стены с двадцати трех. В ноль пятнадцать должна была войти внутрь с эскалатора, передать Игорю второй рюкзак с зарядом для нижнего отсека с саркофа-гом и сразу выйти. Вы, может быть, спросите, почему она, а не я или Веригин: так они хотели, им нельзя было отказать. Я с инфракрасным биноклем ждал до часу, она не выходила, в час тридцать я должен был ехать сюда, чтобы предупредить вас и уносить ноги».
Сороканич сидел теперь за столом, обхватив лицо руками на раздвинутых локтях, отчего кожа на щеках съехала к скулам, а широкий нос сделался еще шире.
«И вы боитесь… – сказал Хилков, хватаясь за соломинку, – что она не успеет выйти вовремя?»
«Я боюсь, дорогой мой Юрий Палыч, что она не выйдет совсем, – сказал Сороканич, не меняя положения и поэтому несколько придушенным голосом. – Они могли заранее так уговориться, хотя, конечно, возможно и то, что она уже там решилась и он не может ее убедить уйти. Или уже и не хочет».
Хилков встал и прошелся по комнате. Потом налил себе еще рюмку и уже не так торопливо выпил. Казалось, спирт согревает только верхнюю часть туловища, тогда как конечности и живот оставались ледяными.
«Разве Любарский не ожидает, что она выйдет?» – сказал он тихо.
«Они с Веригиным теперь сторожат один на углу Ильинки, другой Никольской, – сказал Сороканич. – За десять минут до детонации они уйдут. По плану она должна мимо прожектора пройти стеной в Александровский, и они могут не увидеть ее в темноте».
«Но разве ничего нельзя сделать? Ведь еще есть время…» – сказал Хилков.
Сороканич переменил положение, переместив теперь лоб на подставку из указательных и средних пальцев, большими упираясь в щеки, и так покачал головой.
«Ничего нельзя, – произнес он медленно. Посмотрел на часы. – Через час и семь минут все будет кончено так или иначе. Даже если вы позвоните сейчас в полицию, остановить нельзя – они там взорвут и себя, и тех, кто попытается им помешать».
«Выходит, вы меня пригласили быть свидете-лем самоубийства? Да еще двойного!» – Хилков подошел к столу и крепко сжал руку Сороканича ниже запястья. Тот, вставая, высвободил ее и, положив обе в карманы штанов, привычно присел на подоконник.
«Для принесения себя в жертву великому делу некоторые находили другое название. И никто не мог думать, что Нина…»
«Врете – все про себя так думали, но никто ничего никому не говорил», – сказал Хилков, хлопнув ладонью по столу.
«Нет, я этого не думал. Никак не думал. Никак. У меня мелькнула эта мысль, когда она тогда выпалила приготовленным заранее каламбуром и еще когда взяла туда с собой какую-то икону, но это как раз выглядело естественно…»
Хилков вдруг вскинул голову.
«Постойте, почему вы знаете, может быть, она уже вышла? Или выйдет в последнюю минуту? Да, может быть, оба вышли. Может быть, она его уговаривает и поэтому не выходит! У вас, наверное, есть телефон Любарского».
Сороканич устало посмотрел на него и очень медленно покачал головой.
«Он не выйдет, а она – да, конечно, очень даже может быть. Но если в последнюю минуту… то сами понимаете. Я только сказал, что опасаюсь, что она решилась… Всякая телефонная и электронная связь с самого начала исключены, вы ведь знаете».
Хилков почувствовал, что что-то стиснуло ему затылок, и покраснел.
«Я никогда бы не согласился, если б знал… А теперь вы все разбегаетесь и оставляете меня расхлебывать… Это не просто вероломно, но… – он подбирал нужное слово из сравнительно небольшого набора таких слов и, не найдя ничего более подходящего, сказал: – …подлость. Любарский тогда сказал: действует безотказно. Какой цинизм, какое гнусное краснобайство!»
Сороканич опять посмотрел на часы. Потом взял со стола конверт и сунул его во внутренний карман пиджака.
«Может быть, вы завтра другое скажете. Я ведь еще одного опасаюсь – что Юлий наш Кагосыч не уйдет оттуда вовремя или даже ринется туда за пять минут, если она не выйдет. Он ведь любит Нину, вы, может быть, заметили».
Хилков ничего не сказал и, отойдя, прислонился к стене, заложив руки за спину.
«Простите меня, если „найдете это в себе“, как говорят французы, – проговорил Сороканич. – Сказать вам всего я не мог, это не моя тайна, а Игорь не хотел, чтобы вы знали. Вообще привлечь вас свидетелем была не моя идея, я на самом деле был против. Угадайте чья. Но расхлебывать вам ничего не придется, вас никто ни в чем не заподозрит. И вы ничего худого не сделали. Его ждал полный паралич и трудная смерть от удушья. И он сам вызвался. А с Ниной ничего еще не известно, мои опасения вполне могут оказаться напрасны, и я, может быть, зря сгоряча так вас возмутил».
«Будто его одного не довольно для возмущения, – вскричал Хилков, подскочив к столу. – Вот вы о нем уже говорите в прошедшем времени… а ведь они там еще живы! Рядом с гнилым заспиртованным трупом, в жуткой черноте склепа, с вонючим рюкзаком под ногами».
Сороканич поморщился: «Оставьте эти красо-ты для своего романа. И, пожалуйста, не кричите – половина третьего ночи, за стеной соседи. Мне, поверьте, горше вашего – вы их знали два дня, а я три года.
Каждый из них внезапно почувствовал, что сказать друг другу больше было решительно нечего, будто все слова до единого неожиданно оказались исчерпаны. И когда Сороканич все-таки нарушил молчание и сказал: «Но, может быть, вы правы, и она уже где нибудь на Пречистенке», то обоим стало неловко, и он тотчас встал. «Мне действительно нужно уходить, теперь даже бежать. Вот ключ, заприте квартиру. На всякий пожарный такси возьмите не у дома, а где-нибудь подальше, в стороне от набережной. Если хотите, через час поднимитесь на смотровую площадку. Бинокль у меня на столе. Черным ходом до двадцать четвертого этажа. Вот этот ключ отопрет дверь на площадку. Выбросьте потом всю связку где-нибудь по дороге, лучше в речку или в канализацию».
«То есть вы нескоро рассчитываете вернуться», – бледным голосом полуспросил Хилков.
«Как карты домика лягут, а то, может, и скоро, – мрачно усмехнулся Сороканич, подбирая с полу пальто, вешая его в шкап, доставая оттуда коричневую куртку на пуху. – Не поминайте лихом. Такие дела чисто не делаются. Прощайте». Оба понимали, что рукопожатия не будет.
Сцена двадцать четвертая
Было без двадцати три, и идти и даже бежать туда было поздно. В «спальном кабинете» он снял со стула