чей-то раскатистый смех. И сквозь шум и гам – песня.
Они на нашей стороне холма – как видно, пленные разгуливают где им вздумается. Хохочут, разговаривают, что-то затевают… А что они там затевают? Богу одному известно. Первая моя мысль – вернуться в хижину, запереться наглухо, дождаться Дот и сказать ей, что мы должны немедленно уехать, куда угодно, хоть в Керкуолл.
Но песня все слышней и слышней. Мотив совсем простой, похож на одну мамину песенку.
Из серебристых лучей
Сплету я тебе паутинку…
Песня другая, но до слез напоминает мамину.
Надо было ее удержать, думаю я. Надо было удержать их обоих.
И вот я уже лежу на земле лицом вниз, подползаю к гребню холма, откуда хорошо видно их, пленных итальянцев, поющих знакомую песню.
Они устроились на земле кружком, возле двух бараков из листового железа. С виду не скажешь, что солдаты – разлеглись, как на пикнике с друзьями. Обычные парни.
Итальянец, что стоит в центре круга, склонился над чем-то. Он указывает на серый бетонный холмик рядом с собой, а итальянцы вокруг него гикают, кричат, хлопают в ладоши. Затем он меняется местами с одним из товарищей, и тот, зачерпнув из ведра раствор, ляпает его на серый холмик.
Что они строят?
Они вновь запевают, и чудится мне, будто горит костер, а у костра отец с друзьями, передают по кругу рваную рыболовную сеть и кружку пива. Мне нравилось убегать к морю и смотреть, как они чинят сети, лодки. В том кругу царила доброжелательность – кто бы там ни собирался, как бы они друг на друга ни ворчали в остальное время. Их объединяло общее дело – больше чем просто сеть или лодка.
И вот, припав грудью к мерзлой родной земле и глядя на пленных, я вдруг сознаю, как, должно быть, одиноко им на чужбине, вдали от тех, кого они любят. И с новой силой чувствую свое одиночество – тянущую пустоту, как на месте вырванного зуба.
Дотрагиваюсь до горла, и опять мне не хватает воздуха, словно бы меня что-то – нет, кто-то – душит, и неважно, что кровоподтеки давно сошли. Но, наблюдая за пленными, я чувствую что-то еще, призрачное. Что-то лишнее. Или будто чего-то не хватает. След от цепочки, которую я закопала за хижиной три дня назад.
Часть четвертая
Мы никогда не находим того, к чему всей душой стремимся.
И это к лучшему.
Джордж Маккей Браун, «Вне океана времени»
Апрель 1942
Чезаре
Кто-то зовет его по имени. Он снова дома, в Моэне, мчится сквозь лабиринт улочек к церкви, ищет, где можно укрыться от бомб. Улицы объяты пламенем, но он знает, что родные его в безопасности, ждут его в церкви. И Доротея почему-то тоже рядом. Она вновь его окликает, тянется к нему, трясет за плечо. Чезаре оборачивается, хочет взять ее за руку, обнять, но она ускользает.
Чезаре, вздрогнув, просыпается – над ним склонился Джино, хмурится, в темных глазах тревога.
– Нельзя здесь спать, в лагерь давно пора.
Чезаре потягивается, озирается. Уже стемнело, но он еще в часовне; стена, недавно обшитая гипсовыми панелями, холодит спину; на стенах он наметил карандашом контуры будущих росписей – вот будут у него краски, все засияет, как в роскошнейших соборах Италии!
– Пошли, – торопит Джино. – Из-за тебя мы оба влипнем.
Чезаре мотает головой:
– Майор Бейтс дал мне разрешение допоздна оставаться. Ничего не будет.
Джино ухмыляется:
– Ты у него теперь в любимчиках ходишь. Как достроим часовню, пойдешь с майором Бейтсом под венец.
– Полегче! Здесь меня дразнить опасно – слишком много железа под рукой.
Пол усеян ломом, что пленные натаскали со стройки и с полузатонувших кораблей в бухте. Здесь и обрезки листового железа, чтобы укрепить бетонный алтарь, и мотки колючей проволоки, из которой Чезаре делает скульптуру Георгия Победоносца со змеем, и старые консервные банки – сгодятся на подсвечники.
Возвращаясь с Джино в лагерь, Чезаре смотрит на звездное небо и гадает, какое небо сейчас в Моэне, над головой у его родных. Живы ли они?
Джино толкает его в бок:
– Видел сегодня подружку твою.
– Она мне не подружка, – отвечает ему Чезаре и с опозданием добавляет: – Ты про кого?
Джино беззвучно смеется.
– Она лом принесла, возле часовни оставила. Здоровенную железяку – похоже, с военного корабля. Говорит, на берегу нашла. Я ей предложил тебе отдать, но она не стала тебя дожидаться.
– Испугалась рожи твоей противной, – шутит Чезаре, но ему тяжело смеяться, тяжело прятать тревогу: Доротея его избегает с того дня, как он в тумане держал ее за руку. На записку не ответила, а в хижину он второй раз не пойдет – неправильно это, преследовать ее.
Раз-другой он мельком видел ее – или ее сестру – в лагере, возле лазарета, но не подошел.
Чтобы отвлечься, Чезаре с головой погрузился в строительство часовни. Стены уже полностью обшиты гипсом, из листового металла он сделает алтарную решетку. Стекла раскрасит под витражи, будет их не отличить от самых дорогих. Стоит ему вообразить, как сквозь цветные стекла льются лучи, на полу и на стенах пляшут зайчики, – и он мысленно переносится в другой мир. Он уже не в плену. Не болят натруженные мышцы, не сводит живот от голода. Он свободен, он у себя на родине, в церкви. А война и смерть где-то далеко-далеко, у других. Часовня будет островком мира.
На подходе к лагерю Джино тянет Чезаре за рукав, возвращает его на землю. У ворот стоит часовой, лицо его в тени, надо разглядеть, кто это. С недавних пор пленным стали больше доверять, их охотней отпускают из лагеря, но это слабое утешение, если на посту Энгус Маклауд. Уже дважды тот видел, как Чезаре возвращается из часовни ближе к ночи, и наутро гнал его в каменоломню.
На сей раз им везет: часовой на посту молоденький, растерянный – хоть и хватается за дубинку, но пропускает их без единого слова.
В бараке все уже спят. Продрогший Чезаре забирается под одеяло. В этом северном краю он вечно мерзнет и пытается отвлечься молитвой, просит у Бога, чтобы хватило ему мастерства построить такую часовню, какая видится в мечтах, молится о здравии близких. О том, чтобы еще хоть раз подержать за руку Доротею. Попросить у нее прощения, если он чем-то ее обидел.
Иногда перед сном он молится, чтобы кончилась война, но как представит, что он вернется в Италию,