что он служит Богу и не должен быть пассивным свидетелем убийства и всякого преступления; у него от робости подкашивались колени, и, показывая юноше крест, он хотел думать, что делает все, что от него требуется. Но в душе каждый понимал, что он уже одним своим присутствием является бесспорным, активным участником убийства.
Более других и сильнее понимал это и чувствовал поручик Семенов, у которого уже раньше бродил протест против этого безобразия, скованный привычкой к повиновению и служебными традициями. Теперь же протест этот рос, негодование развивалось, и он был всецело поглощен этими чувствами в непосредственном отношении их к личности приговоренного к смерти.
Упавшим голосом начал читать смертный приговор товарищ прокурора, но вдруг с середины стал почти кричать, лист дрожал в его пальцах, а лицо приняло старческое выражение. К концу чтения он поднял глаза и увидел, что палач медленно подошел к юноше и старательно завязывает ему за спину руки. Палач также спешил, и юноша, обессиленный безнадежностью, истомленный и истерзанный грандиозностью своих страданий, пытаемый смертью, подавленный беспрерывным, нестерпимым ужасом, без тени сопротивления отдавался в руки палача. В его трагической безответности и беспомощности было столько ужаса, в его лице отразилось такое предсмертное смирение, в глазах такая безграничная печаль, что вся толпа словно застыла в созерцании глубокого величия этой сцепы. Ни один звук не нарушил обряда приготовления к казни, ни один вздох не пронесся над толпой: тяжесть минуты сковала все груди.
Пароксизм острой, невыносимой жалости содрогнул Семенова. Все его существо подчинилось глухой, но могучей ненависти к этому дьявольскому, механическому истязанию, издевательству человека над человеком, попиранию всех божеских прав и законов.
Палач подошел с мешком. В последний раз юноша взглянул на свет Божий, и затуманенным смертельной, безысходной тоской взором обвел эту толпу бледных, беспомощных и жалких людей, боявшихся выразить ему то сочувствие, которым они против своей воли теперь жили. С укором и последней мольбой глаза Руссова остановились на Семенове, который прочел в его взгляде такую жалобу на его борьбу с собственным чувством и стремлением, что поручику сделалось до ужаса и отчаяния стыдно; он бесповоротно убедился, проникся глубоким сознанием, что перед ним совершается гнусное, циничное, возмутительное во всех отношениях преступление. Для него теперь это было очевидным, с него окончательно спал гипноз палача, он прозрел, освободился от сомнений, что все эти ссылки на закон, обязанность и долг — ложь, обыкновенные увертки преступников, наемных убийц.
И в тяжелый, подавляющий момент, когда все притихли и присмирели в созерцании происходящего преступления, когда люди не смели дышать в этой атмосфере смерти и над всеми навис гнет совершающегося ужаса, — властный, во всю человеческую душу крик прервал процедуру казни:
— Не смей! Прочь, палачи, убийцы!
Если бы раскрылось внезапно небо и солнце осветило мир, это не произвело бы такого впечатления, как внезапное появление между палачом и жертвой поручика Семенова. Все словно обезумели; напряженные продолжительным испытанием, измученные нервы не выдержали, и общее состояние разрядилось истерическим криком; завопили все, как один человек, сами не зная отчего, охваченные безумным экстазом.
Могучей рукой был отброшен на черный ящик палач. Через секунду он уже бежал, объятый паническим страхом, пораженный необыкновенным, не усваивающимся его умом случаем. Он был охвачен отчаянием, страшась преследования победителя, его справедливой и жестокой мести.
Руссов впадал уже в какую-то апатию; полная безнадежность, наконец, побеждала и стала заглушать жажду жизни. Обессиленный, он отдавался палачу, и во всем истомленном существе его жил лишь протест против этих страданий, превосходящих человеческие силы, и бедное сердце юноши судорожно билось в последнем трепете жизни. И в этот момент мощный, словно голос с неба, раздался возглас Семенова и нарушил предсмертный ужас гоноши. Инстинкт жизни сразу объяснил ему все, как молния блеснула в нем радость воскресения, и он забился в сладостном приступе счастья и надежды. Страстный крик изболевшегося и измученного человека был ответом на сочувствие и защиту Семенова. Вырвавшись из предсмертного кошмара, он упал на колени и зарыдал в припадке благодарности и веры. Ему казалось, что теперь все за него, вся эта толпа, к которой возвратились правда и человеческое чувство. Он бился у ног своего спасителя со связанными за спину руками, захлебываясь в слезах. И когда Семенов схватил его в объятия и шашкой перерезал веревку, юноша тяжело вздохнул и лишился чувств…
Скоро Семенов сидел в караульной, под надзором ждавших трусливо военного прокурора и губернатора жандармских офицеров. Семенов был бледный и усталый и говорил возбужденно:
— Я не знаю, что со мною было, но не мог иначе поступить. Нельзя смотреть спокойно, когда убивают человека, — поймите это! Я ничего не боюсь, меня никто не может заставить совершать убийство. Его, вероятно, повесят, но я свой долг совершил. Со мной могут делать, что хотят, но никогда у меня не отнимут сознания правды и обязанности защищать ближнего, как самого себя…
Жандармы угрюмо молчали. Они старались не смотреть на человека, самоотвержение которого для них было непонятно. Они знали, что обязаны выразить Семенову порицание, что его поступок должен казаться им преступным, по против воли не могли отделаться от чувства безмолвного благоговения пред тем, кто осмелился поступить так, как заставляла его совесть и долг человека.
СПАСЕНИЕ[10]
I
Молодой доктор Печалин сидел в холодный осенний вечер в кабинете городской больницы и мечтал. Печалин недавно вступил на дежурство, обошел палаты своего барака и теперь ждал чая и служителя Антона, которого он послал за табаком и гильзами. Печалин прислушивался, как за окном метался ветер, скрипевший деревьями и стучавший ставнями, и думал о том, что у него еще нет практики, что он не умеет устраиваться, как другие врачи, и принужден жить на скудное больничное жалованье.
Вдруг доктор вздрогнул и весь превратился во внимание; до его слуха донесся лошадиный топот и шум катящихся колес.
«Кого это везут в такой поздний час? — подумал Печа-лин. — Что случилось?»
Топот становился все явственнее, шум приближающегося экипажа увеличивался и, наконец, остановился у барака, в котором дежурил Печалин. Он слышал фырканье лошадей; неясные голоса глухо доносились из-за окна, и какая-то беспричинная, суеверная робость, не то предчувствие постучались ему в сердце. Он стал около стола в ожидании доклада фельдшерицы и слышал уже происходившую в