Со скрежетом зубовным он говорит:
— Я украшаю тебя для него.
— Ведь это забавно, — смеялась она.
— Ты хочешь украситься для него.
— Конечно, если я иду к нему, я хочу ему понравиться. Тебя это удивляет? — И надевши серьги, она танцует по комнате. — Ты, небось, ревнуешь меня?
Он молча покачивает головой. Он потрясен такой невинностью. Это и есть подлинная невинность, большая, нежели изучение правил закона отцом. Она ближе к истине, нежели Гиршль с своей борьбой за прогрессивную школу, Герзон со своими мечтами о конце дней и пришествии Мессии. Здесь не требуется Мессии, потому что здесь нет греха, потому что здесь не обращают никакого внимания на грех. И ему хочется сказать: «Ты благочестива, Моника. Ни у кого нет истинного благочестия, даже у моего отца, только у тебя, потому что ты хвалишь Господа, как хвалят его деревья и цветы, сами того не зная». В охватившем его порыве любви он впервые видит подлинную Монику теперь, когда он теряет ее. Если бы он раньше разглядел этот лучезарный лик, он пал бы перед нею на колени, как человек, молящийся звездам, и целовал бы ее ноги.
Но он ничего не говорит ей, помогает ей надеть платье.
«Кто его снимет?»
Надевает на нее плащ с длинным шлейфом. Кто его снимет? И прежде чем ее прекрасная рука исчезает в узком рукаве, он долго целует ее, словно не может отпустить, и в поцелуе кусает, зарывает свои зубы в свежее тело.
— Ты никогда еще не любил меня так, как сегодня, милый! — насмешливо и в то же время мудро замечает она.
Разве он не наслаждается на этот раз ее красотой — и за себя и за своего соперника — красотою, которую она никогда раньше не раскрывала перед ним. Так у Сатаны имеются особые дьявольские радости для тех, кто продает ему свою душу.
Он провожает ее через двор. Еще только начинает светать. Пожар потушен, все успокоилось. Августовская ночь уже немного прохладна. Они идут по пустынным улицам. К замку.
Он не хочет уходить, хочет стоять внизу перед дворцом бургграфа, стоять внизу и знать, что другой обнимает ее.
— Подождать ответа для общины?
Об этом он даже не подумал.
— Да, конечно, — отвечает он, — подождать ответа для общины.
Они подходят к реке, идут через новый башенный моет, через каменный мост. На возвышении виден замою черное, мрачное хищное животное, словно приготовившись к прыжку, поджидает приближающуюся добычу.
Он прижимает к себе девушку, впивается в ее стройное тело.
— Ты так спокойна, Моника?
— Тревога теперь не поможет.
Разве голосок ее не вздрагивает еще приятнее, чем всегда.
— Негодяи мы, распутники! — громко бранится он. Его раздражает наслаждение, доставляемое грехом.
— Не все ли равно?
— Разве нужно так торопиться?
— Да, нужно, прежде чем наступит день.
Он обнимает ее и снова жарко целует, перед замком, на глазах у своего противника, целует ее.
— Но в одном клянусь тебе, — вырывается у него вдруг среди опьяняющей ласки, — в одном клянусь я! Если действительно удастся… если, благодаря твоему и моему греху, последует отмена изгнания, — чего напрасно добивались самые благочестивые из нас постом и молитвами, ночными бдениями и мудростью своей, — тогда, значит, меня воспитали в лжеучении, тогда, значит, Богу нужна не добродетель, а преступление, тогда я не хочу иметь ничего общего с тем, что было в моей жизни раньше. Я уйду, уйду от вас. — Он оборачивается к берегу еврейского города. — Я тогда уйду далеко отсюда, в Германию, где новый дух охватил крестьян, где они отказываются нести барщину и где ученые живут весело и свободно.
— А я отправлюсь с тобою, с тобою!
— Моника, ты пойдешь со мной?
— Ты сомневаешься?
— Так неужели из наших слез расцветет еще счастье!
— Да, милый!
XXIV
«Мессия — сводник». Он старается осмыслить свой позор, но позор слишком глубок, чтобы охватить его до конца. Он вперяет усталый взор в пространство. «Сводник! Предал самое дорогое, что у него было».
Он сидит на тумбе, у портала замка, как нищий. Еврейская одежда обращает на него внимание, и прохожие издеваются над ним. Ведь было же сказано, что Мессия будет сидеть на тибрском мосту в Риме, среди нищих, у дворца папы. Но этого не было в пророчестве, что он будет смотреть на окна дворца и думать, за каким окном обнимает теперь бургграф его невесту.
В полдень он поднимается. Он не думал, что Моника останется так долго. Подавленный, плетется он домой.
В комнате у отца совещание. Они все еще совещаются. Или это новое совещание? Все равно — результат один и тот же. Чего они, собственно, добиваются? Разве они не знают, что он отдал для них самое дорогое? Для чего же они еще совещаются? Члены совета кажутся ему призраками. Ведь они проспали день, проспали самое важное, что случилось за это время, и как смешон маленький старшина с его властолюбием, с его важностью. Даже отец кажется Давиду немного смешным. «Его зовут Самсон, как библейского героя, а к этому еще Лемель. Самсон и овечка, совсем как я. Герой, робкий, как овца».
Рассказывают о посещении лейб-медика Ангелика. Он был испуган и, очевидно, весьма неприятно поражен, когда к нему явилась депутация от евреев. Он сказал: «Видите ли, именно потому, что я еврей, я не могу злоупотребить своим положением. Будут обвинять меня, и не без основания, в пристрастии».
Давиду хочется вмешаться и сказать: «Нет, я не так думаю. Отделять свою судьбу от судьбы общины было бы позорным бегством. Вы останетесь моими братьями. То, что я крикнул с моста, обращаясь к вашим домам, не было отречением. Если я от вас уйду, то только для того, чтобы искать ваш прообраз, неиспорченный благородный облик, на котором легла пыль столетий. Моя ли вина в том, что для того, чтобы найти это благородство и свободу, я должен уйти от вас, из ваших стен, в христианский город, где светит более счастливое солнце, где трава и деревья растут не только на кладбище, где природа свободно дарит плоды жизни. Где бы я ни искал, я всегда искал только красоту Израиля, низвергнутую с неба девятого ава, не навсегда низвергнутую, не для всех поколений». И вдруг Давид замечает, что он раскрыл рот, что он действительно говорит.
Заседание ведется еще беспорядочнее, нежели два дня тому назад. Тогда указ об изгнании еще не был оглашен. Теперь уже прошли целые сутки предоставленного восьмидневного срока, а положение нисколько не изменилось к лучшему. Боязливое ожидание, возбуждение достигли невыносимых пределов. Почти все постились, все не спали. У Давида в висках стучит также бессонная ночь и лишает его ясности мысли. Потому он говорит путанно, перескакивая от одного к другому.
— Я шел путем греха! — вскрикивает он, как это делают при молитве.