Глава первая
— Шмулик, ступай прочь!
Он стоял над нею, полуоткрыв рот, ухмыляясь и ковыряя в зубах после еды. А на дворе уже ждала запряженная бричка: через три часа он должен быть на винокуренном заводе отца.
Он отошел наконец от кушетки, на которой лежала Миреле, и озабоченно сплюнул у дверей, готовясь солгать ей; нерешительно процедил он сквозь зубы:
— В пятницу, Миреле, в пятницу…
Это значило, что в пятницу утром он должен вернуться с завода. Надо было еще заехать в город и спросить, почему не присылают больших стенных часов.
Ложь оказалась напрасной: его речи нисколько не интересовали Миреле и вызывали в ней только отвращение. Ей противно было теперь смотреть на Шмулика: его две недели нестриженная рыжеватая бородка и вся опустившаяся фигура напоминали ей, что месяц тому назад она отдалась ему без тени влечения и страсти, что он, Шмулик, добился от нее всего, чего хотел, и оттого стал как-то спокойнее, неряшливее и противнее. Накануне была суббота, и он после обеда завалился спать без пиджака и проспал так до вечера на кушетке в маленьком четырехугольном кабинетике. Какой-то юнец из материной родни в сумерках забрался в кабинет и принялся щекотать и будить его, а он свернулся в клубок и стал просить:
— Ах, перестань… не щекочи… ведь я уже старый человек…
А она-то думала раньше, что вышла замуж только для виду и накануне свадьбы заключила с ним уговор: «Жить как муж с женой они не будут — на это пусть не надеется».
И столько ведь есть таких, как она, девушек-невест, которые сами не знают, чего хотят, думают, что замуж можно выйти только для виду, до поры до времени, и заключают такие же наивные уговоры с ничтожными своими женихами.
Наконец застучали колеса отъезжающей брички Шмулика, и как-то легче стало на душе при мысли, что он уехал на целую неделю. А потом унылая тишина воцарилась во всех четырех наново обставленных комнатах, и слышно было, как служанка моет в кухне посуду: тарелки ударялись друг о дружку с глухим плачущим звуком, словно им было больно.
Без всякой цели вышла она в свой большой, наполовину раскопанный, наполовину выжженный солнцем сад, остановилась и стала глядеть по сторонам.
Все пожелтело, высохло; пахло поздним летом; давно обобранные вишневые деревья, тянущиеся от ее флигелька до большого выкрашенного в белую краску дома свекра, уныло шептались, предчувствуя наступление непогоды, близость холодного сентября. А потом в отдаленном углу, в открытое окно выходящей в сад стеклянной веранды дома Зайденовских высунулась голова свекрови.
— Миреле! — послышалось оттуда. — Где мои полфунта чаю? Одолжила у меня полфунта чаю, а отдать считаешь, кажется, лишним?
Ей, богачихе, у которой денег куры не клюют, не жаль было, разумеется, что пропадет полфунта чаю, но ее сердила забывчивость Миреле, и она считала своим долгом сделать ей выговор:
— Замужняя женщина должна помнить раз навсегда: когда одалживают, надо вовремя отдавать.
Миреле не отвечала. Свекровь была ей противна. Она свернула к своему флигельку и уселась на ступеньках крыльца.
Извозчик, понукая застоявшуюся лошадь, протрусил по направлению к длинному цепному мосту, за которым лежит большой город с полумиллионным населением, озабоченно снующим по улицам и круглые сутки наполняющим воздух однообразным будничным гулом. А она все сидела на ступеньках и глядела вслед извозчику: «Что бы такое теперь предпринять?»
С окраины пустынного предместья донесся снова стук колес по мощеной мостовой. И казалось: то не колеса стучали, но какой-то сухо-отчетливый голос твердил над ее ухом: «Завтра будет то же самое… Послезавтра то же самое…»
А напротив старый петух важно расхаживал по каменному, местами разрушенному забору пустынного монастырского двора и орал во все горло: ку-ка-ре-ку…
И снова было тихо… Застыли, словно погруженные в унылые, покаянные размышления, все дома на песчаной окраине предместья — и убогие, и пышные. Не видать было кругом ни живой души, а в голове бродили мысли о том, что произошло в начале лета, два месяца тому назад… Были здесь реб Гедалья и Гитл; провели в доме свекра Миреле шумную «веселую субботу» и чувствовали себя мучительно неловко, оттого что породнились с богачами и не в состоянии были ничем перед ними блеснуть; они все время держались в стороне и о чем-то шептались друг с другом, или сидели, как чужие, среди множества богатых гостей из города, съехавшихся в субботу вечером в заново отделанный флигелек Шмулика и Миреле; а потом уехали потихоньку, затаив горечь, словно дальние бедные родственники.
Теперь все это уже так далеко: и сами старики со своим убитым видом, и пустынный их городок, и крылечко с постоянно запертой парадной дверью. И когда Миреле вспоминает о родителях, в ее воображении упорно встает одна и та же картина: тихо подремывают они там у себя после обеда, и в соседних комнатах не слышно ни звука, и самые стены скучают и думают: «вот уже выдали замуж Миреле, вот уже выдали…»
А она уже жена Шмулика и часто навещает родственницу мужа Иду Шполянскую, известную всему городу легкомысленную дамочку, которая изменяет мужу, все время где-то разъезжающему. Не раз была она уже и в центре города и встречала там Натана Геллера, который задумал издавать здесь, в большом городе, копеечную газету Впервые увидела она его поздним вечером, возвращаясь домой от Иды по центральной улице. Он стоял, обернувшись к ней спиной, в новом широком осеннем пальто, на пустынном перекрестке возле высокого мигавшего электрического фонаря и беседовал с солидным пожилым господином нееврейского типа о своем давно лелеемом плане:
— Видите ли, первый номер должен выйти не позже пятнадцатого.
Миреле была смущена и не помнит, как случилось, что вдруг близко от нее очутилось его продолговатое, матово-смуглое, свежевыбритое, безусое лицо, лицо жгучего брюнета румынского типа.