очень, не настолько, чтоб нельзя было ничего понять. Здесь вымысел сводится к перемене полов и замене возможных обстоятельств невозможными, а так, в основном, – все очень узнаваемо… Я, конечно, имею в виду бессмертную повесть Брика, написанную, как и поэма Маяковского, как раз в то самое время, по свежим следам.
Ты разговариваешь со мной, как с девчонкой, которая до смерти надоела. Если я тебе не нужна – скажи. Сделай одолжение. Уйду и не запла́чу. А вола вертеть нечего.
Тов. Бауэр, не думаю, чтобы такие скандалы соответствовали правилам коммунистической морали. Я предлагаю временно прервать нашу связь. Надеюсь, вы не возражаете? – Идите.
Вот и все. Что тут можно добавить? Разве только то, что «вола вертеть» – излюбленное выражение Маяковского…
И однако же, не следует пренебрегать оговоркой Асеева. Если видеть на том, другом берегу не одну Лилю Юрьевну, но обоих Бриков (что справедливо хотя бы географически), то исправительно-трудовая отсидка Маяковского приобретает более широкий смысл. Начинался Леф – и журнал, и группа, – предприятие хлопотное и сложное. Надо было слегка придавить Маяковского, добиться большего послушания, чтоб оградить серьезное важное дело от случайностей, связанных с его импульсивностью и чрезмерно разросшимся самомнением. Он слишком часто забывал о накачках Брика и, как тот выражался, «нес отсебятину».
28 декабря – 28 февраля. Срок был соблюден с нечеловеческой точностью, вплоть до часов и минут…
Нет, все же было что-то жуткое в этом странном тройном союзе. Пахло, пахло и серой, и шерстью паленой…
5
И странную поэму написал Маяковский за эти два месяца ссылки в уединение. Казалось бы, она действительно «про это», а вчитаешься – все-таки больше про другое. Недаром ее тема впрямую не названа. «Про что – про это?» – спрашивает автор и слово «любовь», подсказанное рифмой, зачем-то заменяет многоточием. Не затем ли, чтоб допустить возможность и другого, нерифмованного ответа?
Если отбросить всю научную фантастику, все картины аллегорических превращений, как всегда, искусно и многословно реализующие каждый речевой оборот, то останется несколько ярких и крепких кусков, где выражены те же основные мотивы, что и в дооктябрьских стихах и поэмах: обида, ревность и ненависть.
Ревность и ненависть. Но к кому? Нет более уклончивого произведения, чем эта, самая конкретная поэма, изобилующая деталями повседневности и иллюстрированная фотографиями. Традиционная маяковская ненависть, доведенная здесь до максимальной количественной концентрации, изливается куда-то в абстракцию, в ничто:
Но дыханием моим, сердцебиеньем, голосом,каждым острием издыбленного в ужас волоса,дырами ноздрей, гвоздями глаз,зубом, искрежещенным в звериный лязг,ежью кожи, гнева брови сборамитриллионом пор, дословно – всеми порами,в осень, в зиму, в весну, в лето,в день, в сонне приемлю, ненавижу этовсе.
По-разному выражал свою ненависть Маяковский, бывало по душе, а бывало по службе, не всегда эти чувства сливались в одно. Но здесь не может быть никаких сомнений, здесь такая напряженность, здесь искренне, по душе, как никогда – не приемлет и ненавидит. Только что же именно?
Казалось бы, самое время назвать и вложить в эти последние несколько слов последний и главный заряд, смертельную дозу… Но тут он как бы опоминается, останавливается, приходит в себя и заканчивает вяло и разрыхленно, отделываясь незначащими, общими словами:
Все, что в нас ушедшим рабьим вбито,все, что мелочинным роемоседало и осело бытомдаже в нашем краснофлагом строе.
Обыденщина, мелочинный рой, сердце раздиравшие мелочи… В поэме, однако, этот повтор столь настойчив, что не может не настораживать. Неужели все-таки чай с вареньем?
Чай не чай, но ясно, что ответ, адресат должен совпадать с повседневным бытом и может быть найден только там, где этот повседневный быт располагался, – не на невском мосту, не в придуманном нэповском доме, а в квартире Бриков, на четвертом этаже, несколькими страницами выше.
Там есть главка, где имеется все необходимое для полноценной, добротной ненависти. Называется эта главка – «Друзья».
Рита Райт рассказывает, что встретила Маяковского в те самые дни на той самой лестнице. Думала, он заходил к Брикам, оказалось – нет, не заходил, лишь стоял и слушал.
А вороны гости?! Дверье крылораз сто по бокам коридора похлопано.Горлань горланья, оранья орлоко мне доплеталось пьяное допьяна.
Пьяное допьяна. Пить чай перестали и, наказав себя, перешли на шампанское. Новый, суровый и какой там еще, ну, в общем, коммунистический быт…
Даже здесь, едва назвав предмет своей ненависти, он тут же отступает, кидается в сторону и торопливо размывает изображение, превращая его все в тот же туманный эвфемизм:
Я день, я год обыденщине предал…
Но уже понятно, что обыденщина, квартирошный дымок и ненавистный быт – это не просто вкусная еда и теплая ванна, против которых он, честно говоря, ничего не имеет. Повседневное окружение его любимой. Вороны-гости, друзья-соперники – вот главное препятствие на пути его любви. Это и названо всеми нехорошими словами, принятыми в то время к употреблению. И самое страшное, корень трагедии – в том, что ведь и сама любимая – неотъемлемая часть всего этого, и если он ни в чем ее не обвиняет, то только оттого, что любит:
Скажу: – Смотри, даже здесь, дорогая,стихами громя обыденщины жуть,имя любимое оберегая,тебя в проклятиях моих обхожу.
Трагична, безвыходна любовь Маяковского, неустранимо препятствие на ее пути, по крайней мере в этой, сегодняшней жизни. Но поэме Маяковского в 1923 году до зарезу необходим оптимистический выход, без него она состояться не может. И Маяковский такой выход находит, убивая себя и воскрешая в будущем, в далеком и замечательном тридцатом веке. Там он, может быть, снова встретит свою любимую: «Нынче недолюбленное наверстаем…» А препятствие? А не будет никакого препятствия. Его, препятствие, не воскресят:
Чтоб не было любви – служанкизамужеств, похоти, хлебов…
Все, по сути, сказано достаточно ясно. Убийство соперника (или соперников, по всей видимости, они сменялись достаточно часто) заменяется невоскрешением. Результат, в конце концов, тот же самый, но зато – никакой уголовной ответственности, ни в житейском, ни в поэтическом смысле.
«С тех пор, как все мужчины умерли…» Эта строчка оплеванного им Северянина остается для него такой же заманчивой и в тридцать лет с той же силой стучит в его сердце, как стучала в двадцать…
6
Он нравился женщинам гораздо меньше, чем его менее приметные друзья, и в сто раз меньше, чем ему бы хотелось.
Надо думать, все у него в жизни было: и поклонницы, и почти постоянные романы, но как далеко это было от того, к чему он стремился! Он хотел всеобщего обожания, убийства наповал с первого взгляда, с одного каламбура. Он ведь был пленником больших чисел. Миллион любовей, миллион миллионов любят. Между тем его пугались и с ним скучали. Вне стихов и карт его как бы и вовсе не было. И в зрелые годы, как в годы юности, земля-женщина оставалась спокойной и не ерзала мясами, хотя отдаться.
По-видимому, все же он явился причиной одной-двух серьезных любовных трагедий, но и это его мало устроило.
Он