всю международность науки в нашей области. Крупнейший представитель ее, бельгиец, посвятил нашим надписям особую статью: он привел несколько соображений относительно деталей моей интерпретации, но высказался определенно за подлинность надписей. Поместив их через несколько лет в составляемом по поручению парижской Академии надписей «Репертуаре» южноарабских надписей, он окончательно закрепил авторитетом этого издания их место в науке. Полностью они были эксцерпированы им и для вышедшего позднее «ономастикона» южносемитической древности. Итальянский учёный в многотомной работе об идее покаяния в религиях всего мира глубоко осветил значение этих документов в истории религии. Откликнулся и 80-летний ветеран сабеистика в Германии, который по наследству от своего отца, одного из первых когда-то пионеров этой области, умел сочетать глубокое изучение Малой Азии с интересом к южной Аравии; он тоже не поколебался признать их подлинными. Благодаря своему изданию, я узнал про молодых английских «сабеистов», которые, не подозревая, что я сам только случайный гость в этой области, стали обращаться ко мне с различными вопросами. Датский коллега преодолел свой первоначальный скептицизм и в статье о южноарабской культуре, написанной специально для нашего «Вестника древней истории», упомянул и нашу работу уже без всяких оговорок. Такое своеобразное «иджма аль-умма» – «всенародное признание» в «республике» мировой науки вполне успокоило меня и вознаградило за все волнения, испытанные при разборе надписей. Имело оно и другое последствие, тоже «интернационального» характера. Когда на международном конгрессе ориенталистов 1931 г. в Лейдене была избрана особая комиссия по разработке и изданию южноарабских древностей, то в состав ее был включен и представитель нашей страны. Так, попавшие к нам случайно, благодаря современным связям с Йеменом, надписи из царства легендарной Билькысы, может быть послужат когда-нибудь скромным началом научной традиции «сабеистики» и у нас.
2. Письмо из Согдианы (1934)
Счастлив ученый, который мог на своем веку наблюдать зарождение и развитие новой дисциплины, на глазах которого совершались неожиданные открытия и шла разработка найденных материалов, постепенно создававшая величественную картину, неведомую предшествующим поколениям исследователей. Так было в моей жизни с согдийским языком, согдийской культурой, ряд веков процветавшей в Средней Азии; она далеко раскинула свои ветви даже за пределы ее и, сломленная натиском арабов, не погибла бесследно, а органически перешла в новую стадию, которая продолжала единую, непрерывную линию развития среднеазиатской культуры.
Смотря, как зритель, со стороны на неустанные усилия, на хорошо знакомую ученым радость от своих открытий, с которыми мои старшие товарищи упорно, шаг за шагом дешифрировали еще недавно загадочные строки вновь и вновь открывавшихся согдийских манускриптов, я никогда не думал, что и мне, арабисту, далекому от истории Средней Азии, суждено будет принять участие в этой работе, что в мои руки попадет единственный в своем роде, бесценный для науки арабский памятник, ярко отразивший трагический момент последней борьбы согдийцев с арабами. Но так пожелала судьба, и в Ленинграде на одном столе рядом легли согдийские и арабские рукописи, арабист и иранист рядом лихорадочно вглядывались в полустертые письмена и трудно сказать, перед кем раньше блеснул первый луч, озаривший верный путь, луч, который одновременно, как электрический ток, заставил вздрогнуть обоих.
В 1932 году иранисты Ленинграда пришли в сильное волнение: пронесся слух, что в Таджикистане найдены какие-то согдийские рукописи. А ведь до сих пор их никогда не открывали в самой Согдиане, а только в ее колониях в восточном Туркестане. Между тем, слухи крепли, стали говорить о следах какого-то архива, обнаруженного, якобы, на горе Муг на южном берегу Зеравшана. Наконец, осенью 1933 года была снаряжена небольшая специальная экспедиция, которая и произвела там систематические раскопки. Все подтвердилось; богатство обнаруженных согдийских материалов затмило все предшествующие находки, но еще удивительнее, что кроме них нашлись одиночные китайские и арабские документы, как бы полностью отражая сложную политическую картину Средней Азии в эту эпоху.
Вести об арабских рукописях стали долетать до Ленинграда раньше, чем вернулась экспедиция. Характер их был таков, что мой скептицизм мало допускал возможность ценной находки. Говорилось, что они на коже, а ведь арабских документов на коже во всем мире до сих пор известно только шесть; трудно было допустить, что именно в Таджикистане, а не в арабских странах, произойдет неожиданное увеличение этого числа. Мне думалось, что это скорее листок из какого-нибудь пергаменного Корана; он, конечно, может быть интересен, но особой редкости не представляет. Такую мысль поддерживало и письмо начальника экспедиции, моего старшего товарища по студенческим годам на факультете, А.А. Фреймана, который между прочим сообщал, что при раскопках экспедиция нашла крошечный кусочек кожи, где ясно стояло арабское «ля илях…» (нет божества…), очевидно, обрывок обычного мусульманского исповедания веры. Правда, доходили слухи, что смотревшие документ в Средней Азии видели там имя Тархун, а так звали одного крупного согдийского правителя эпохи арабского завоевания, но я склонен был относить это к некоторому увлечению, простительному для желающих связать находку с местной историей.
Все же мое любопытство было сильно задето, и я старался получить фотографию с рукописи, но это почему-то не удавалось сделать в Средней Азии. Возникли какие-то своеобразные «междуведомственные» трения по поводу того, кто должен считаться владельцем всех этих рукописей, где следует их хранить, кому поручить обработку. По счастью, в конце концов, рукописи приехали в Ленинград и, хотя здесь тоже некоторое время колебались в каком помещении их можно изучать, все-таки в январе 1934 года я узнал, что они находятся временно в рукописном отделении библиотеки Академии Наук. Я был болен, в жару, но конечно не мог дольше вытерпеть и на другой же день направился к зданию Академии годами знакомой дорогой по Университетской набережной. Я шел не один, со мной была жена; за последние десять лет она настолько погрузилась в тайны арабской палеографии и эпиграфики, что давно уже читала куфический шрифт лучше меня и мы с улыбкой вспоминали, как четверть века тому назад, показывая нам каирские мечети, даже местные ученые арабы на вопрос о какой-нибудь надписи, с изумлением отвечали: «Но ведь это по-куфически; это нельзя прочесть!» Теперь ее графические дарования и острый глаз нередко помогали мне разбирать отдельные начертания рукописи, остававшиеся для меня неясными, несмотря на все знание арабского языка, претендовать на которое годы, казалось бы, давали мне права.
В нижнем этаже библиотеки, в рукописном отделе мы застали уже за большим столом «пана» А.А. Фреймана, как привыкли его звать со времен студенчества. Он был погружен в согдийские не то письма, не то «палки», вывезенные экспедицией, и имел достаточно «отсутствующий», хотя как всегда солидный вид, с круглыми, очками, поминутно перемещавшимися на лоб. Он уже приготовил для нас конверт и вытащил оттуда документ, присматриваясь, какое впечатление на нас он производит. С первого взгляда я почувствовал себя совершенно уничтоженным: от жару или волнения вся кровь бросилась мне в голову, в глазах рябило; я беспомощно держал в руках насквозь изъеденный червями кусок сморщенной кожи, на котором точно через красную пелену видел только отдельные арабские буквы и не мог различить ни одного связного арабского слова. Сердце забилось, как будто стремясь выскочить из груди, и первой ужасной мыслью было: «Я ничего не разберу!» Однако моментально стало стыдно, и большим усилием воли я заставил себя взглянуть вторично, но убедился, что пристально всматриваться не могу: глаза сейчас же начинал застилать красный туман. Напрягая всю волю, с какими-то нервными толчками в ритм пульсирующей крови, я стал всматриваться то в одно, то в другое место документа, будучи не в силах задержать взор на чем-нибудь длительно. Мысли лихорадочно вспыхивали при каждом толчке, и я бессознательно шептал их вслух: «Да, в первой строчке остатки обычной начальной формулы «басмаля» – во имя Аллаха… Значит, это начало чего-то, а не вырванный из середины листок… Вот в центре, в самом деле, имя Тархун… Конечно, это не Коран… Но что же такое?» – мучительно, беспомощно бьется мысль, а кровь все сильнее пульсирует в ушах. «Письмо? Вот, вот в конце второй строчки