Пляши, Митя! Потом вместе выпьем!
— Сто тридцать. Я займу у теток.
— Сто тридцать пять. Леха, пойми! Меньше теперь с тебя никто не возьмет…
Я подхожу к тете Наде. Все собрались вокруг стола. У всех полные рюмки. На тете Наде темное платье. Темное платье ей к лицу. Она это знает. И когда Митя ей подмигивает с табурета, она тоже подмигивает и поднимает чуть рюмку: предлагает выпить втроем.
Мы выпиваем втроем. Я. Дядя Митя. И тетя Надя.
Тетя Надя ставит рюмку:
— Ты чего, Лешк?
— Займите мне сорок рублей.
— А сколько просит?
— Сто пятьдесят.
— Это много, — говорит тетя Надя. — Это даже у нас, по Москве, много… Что ж они так дерут, гады? Разве ж с покойников так дерут?
— Я не знаю, — говорю я, — как дерут у вас с покойников… Вы займете?
— Лешка! — говорит тетя Надя. И кладет руку себе на сердце. — Честное слово! У меня только на дорогу… Я с таким расчетом и брала: туда — и обратно…
— Вы дадите? — спрашиваю я и стараюсь держать Митю в поле зрения: не упустить бы… Митя качается на табурете с гармошкой. Поднимет ногу. Поставит… Опустит. Поднимет. Поставит. И вновь опустит…
Лицо у него виноватое:
— Мне-то чего… Но ребята — ждут… Ты там как-нибудь поторапливайся…
Вот Митя играет. Вот я пляшу… Яблоневый цвет под ногами мнется. Мнется. Втаптывается в землю. Втаптывается в грязь. И становится сам грязью.
Я отхожу от тети Нади. И начинаю снимать рубашку.
— Ты это брось! — говорит Митя затравленным голосом. — Брось! Кто теперь берет подержанные вещи?
— Оденься, — говорит тетя Надя. И берется за вторую полную рюмку. — Аня, скажи, чтоб он оделся… Что он как блатной ходит… Ты мать ему или не мать?
— У меня, сыночек, ничего нету больше, — говорит мне мама. — Может, короткой дорогой? Позору меньше? Сыночек?..
— У меня хватит. Ты уйди, мама. Я сам расплачусь со всеми…
— Ты только не бей их, — просит мама и плачет. И сует мне в карман пятерку. — Не бей… А то они уйдут… И отец останется без музыки…
В полузатоптанных кустах за столом музыканты допивают третью бутылку. Осталось семнадцать, считаю я про себя. Митя устал играть. Тетя Надя берет из его рук инструмент.
— Без музыки мы, конечно, не останемся… — говорит Митя. И смотрит на тетю Надю. — Ну, как она вообще? Дает?
Я молчу. Я прикидываю. А выдержат ли доски, тонкие сосновые доски — под острыми Митиными каблуками?
— Ну?
Дальше тянуть нельзя. Кто не платит, тот музыку не заказывает. Все играют. Все пляшут. Яблони, сотрясаясь, стряхивают под ноги последние малозаметные лепестки.
— Дает, — говорю я Мите и тоже смотрю широко раскрытыми глазами на тетю Надю. Она и вправду дает, но может…
— Я понял. Заметано, — говорит Митя. — Давай тогда, сколько сейчас есть… А к согласию если сразу не придем, я доплачу… Из своего кармана… Она того стоит… А ты потом отдашь, понял?
— Понял, — говорю я. — Играй!.. Надо играть… Чего бы это нам ни стоило… Играй, дядя Митя, играй громче… Чтоб все слышали, как ты ого хоронишь…
— Чего ты? — говорит Митя. — Я еще тебе, дураку, навстречу пошел…
— Ты давай, — говорю я, — иди пока навстречу кладбищу… А я потом расплачусь… Я потом… Я все потом…
Вот Митя играет. Вот я выхожу. Вот мы все выходим. Дядя Митя делает отмашку.
И начинает дуть в нечистую, старую трубу. Черная у тебя, Митя, труба. Черпая: кто-то станет в нее дудеть на твоих похоронах?..
Выносят. Очень широкий. И очень длинный. В узких дверях шестеро мужиков, обняв гроб, багровея напрягшимися шеями, вытаскивают его красное деревянное тулово как-то неуклюже и боком. Все сразу начинают кричать. Митя делает отмашку. Ударяет медь. Рыкают трубы. Гроб опускают в пыль на дорогу… Но, нет, успевают подставить два обшарпанных табурета. На одном из них Митя и стоял… Митя делает отмашку. Затихает. Слышно, как шелестит на ссутулившейся матери черное, старое, ссутулившееся платье…
Гаснет, тонет, мутнеет; жуткий, пронзительный, тонкий и хрипящий вой накрывает, прихлопывает все: пустую улицу, онемевшую толпу с красным продолговатым ящиком посередине.
Сначала черный паровоз напротив. Потом второй, у депо. Третий, с густым голосом, — этот уже не видно. Дальше… Дальше… Паровозы кричат, как медленно убиваемые звери — долго, страшно… И все смолкает. Только вскрикивает затравленно опоздавший тонкий свисток вдали.
Все.
…Я становлюсь рядом. Митя делает отмашку. Земля ползет из-под ног. Я падаю на колени. И земля струится вниз, гулко постукивая по крышке, и глухо — по глиняному желтому дну, утягивая и меня за собой… Я падаю, падаю…
Далеко-далеко, ближе, близко, вой — все повторяется. Я скольжу, тело расслабляется, кто-то выламывает мне локти, мать, лица, небо, лица, мать, мокрое темное сморщившееся яблоко, глаза задушены сырыми морщинами, слепые руки, все…
Мы стоим у неровной, бугром насыпанной, пестро-пегой земли, колючие острые лапы бьют по щекам, тыкаются в глаза, венки, венки, все наваливают, наваливают, наваливают…
Митя делает отмашку.
Я нахожу в затоптанных кустах истерзанную гармошку.
— Чем поят, чем?
— Спирт.
— Спирт — хорошо… А покойный-то сам, как? Выпивал?
— Не пролей капля…
Тетя Надя. В платье ей лучше.
— Сыграем?
— Да ты чего? Очертенел?
— Помяните, помяните, помяните… Помяните раба божьего Ивана…
— Васька! Бога побойся… Прежде чем спирт хлестать, сожри кутьи хоть ложку…
— Ну? Что? Все деньги просадил? — весело глядит на меня тетя Надя. — И решил мной расплатиться? А что? Ничего… Пятьдесят пять — а все живчик… Только вот… Как, Леша, ты думаешь? Он там… В гробу… Не перевернется?
Я бью ее гармошкой. Красное на белом. Расширившиеся зрачки. Молчание. Все падает…
— Помяните, помяните, помяните… Помяните раба божьего Ивана… Сыночка, Христос с тобой, ты зачем кутью перековырнул?..
Я приезжаю в город. У меня сто пятьдесят. Шестьдесят взяла мать у соседей. Пятьдесят собрали родственники. Сорок я перехватываю у Саньки. Все-таки хоть и бывшая, но жена.
Не думал, никогда не думал, что за этими веселыми плакатами и афишами — кладбище. В середине его скромный домик: бюро похоронных услуг. Оказывают услуги умершему населению. Значит, и мне окажут. Мне надо заказать недорогой памятничек. С портретом. Из мраморной крошки.
Дело слаживается в полчаса. Такса, на удивление, небольшая: семьдесят рублей. Портрете собой? С собой. Плиты есть готовые. Выбирайте. И приходите завтра.
Надо куда-то идти. Но не домой же… Я иду в общежитие. Дело слаживается в полчаса. Сидим. Ходим. Говорим. Чьи-то незнакомые лица. Чьи-то холодные интересующиеся глаза… Кто-то целуется. Горько-то как. Горько…
Кто-то врубает маг. Все пляшут.