там, в глубине, в теплой жирной почве. А он и не знал, что стоит, ходит и работает на том самом месте, где она зарыта, и сама по себе его удача в делах так и осталась бы голым, безжизненным фактом, не пробейся к свету дня первый нежный, острый росток. И вот, с одной стороны – уродство, миновавшее середину его жизни, с другой, по всему, – красота, которая еще может увенчать ее закат. Несомненно, он не заслужил такого счастья, но когда человек счастлив, нетрудно потерять меру. Пусть сложным, запутанным путем, но все-таки он отыскал свое место, а уж с тех пор, как занял его… бывает ли на свете путь прямее? Его проект снискал одобрение всего цивилизованного мира; мало того – сам этот проект и есть цивилизация в самой конкретной, конструктивной, концентрированной форме. Мистер Вервер собственными руками воздвиг его, словно здание, построенное на скале, и из распахнутых дверей и окон этого здания будет сиять для истомленных духовной жаждой миллионов высшее, высочайшее знание, озаряя все вокруг. В этом доме, задуманном поначалу как подарок жителям его родного штата и города, ставшего ему родным (он, как никто, мог измерить и оценить, насколько остро нуждаются они в освобождении из тенет уродливого), в этом музее из музеев, в этом дворце искусств, предназначенном стать компактным, по образу и подобию древнегреческого храма, вместилищем сокровищ, по тщательности отбора равных святыне, – там ныне обитал его дух, наверстывал упущенное время, как выразился бы сам мистер Вервер, и маячил под колоннами портика в приятном ожидании финального ритуала.
Предстояла «церемония открытия» – августейшее освящение музея. Мистер Вервер отлично сознавал, что его воображение, преодолевая пространство, опережает разум: оставалось еще многое сделать, прежде чем поразить публику первым эффектным мероприятием. Уже заложен фундамент, поднимаются стены, однако столь возвышенное начинание требует не грубой спешки, но самого терпеливого и почтительного отношения. Мистер Вервер изменил бы самому себе, если бы при воплощении своего замысла обошелся без маленького хотя бы промедления, придающего должное величие памятнику исповедуемой им религии, его всепоглощающей страсти – стремлению к совершенству любой ценой. Он пока еще ведать не ведал, чем все этого кончится, зато был замечательно уверен в том, с чего он ни в коем случае не намерен начинать. Он не намерен начинать по-мелкому – он начнет с размахом; а черту, отделяющую одно от другого, он едва ли мог определить словами, даже если бы захотел. В тщеславии своем подражая улитке, он не потрудился отметить комический элемент выпускавшихся типографским способом обращений, каковые ежедневно «набирались», отпечатывались крупным шрифтом и рассылались гражданам, поставщикам и потребителям, проживающим в этом и сопредельных штатах. Если продолжить наше ироническое сравнение, улитка сделалась для мистера Вервера привлекательнейшим представителем животного мира, с чем и было отчасти связано его возвращение в Англию, которое мы сейчас имеем удовольствие наблюдать. Тем самым мистер Вервер подчеркнул именно то, что ему хотелось подчеркнуть: в данном вопросе он ни у кого не собирается спрашивать совета. Провести еще пару лет в Европе, в непосредственной близости от событий и возможностей, освежить свои представления о тенденциях на рынке искусства – это отвечало соображениям высокой мудрости, того особого рода просвещенной убежденности, которой он стремился придерживаться. На поверхностный взгляд дело не стоило того, чтобы задерживать целую семью – ведь после рождения внука у них получилась уже настоящая семья; а потому мистер Вервер перестал отныне полагаться на внешнюю видимость, за исключением только одной-единственной области. Его заботило, чтобы произведение искусства было «похоже с виду» на работы мастера, которому его приписывают (может быть, с целью обмана), но в остальном он, вообще говоря, перестал судить о жизни по ее внешним качествам.
Жизнь в целом он воспринимал теперь с иной точки зрения: не как коллекционер, а, скорее, как дедушка. Из всех бесценных миниатюрных произведений искусства, какие приходилось ему держать в руках, ни одно не могло сравниться с Принчипино[22], первенцем его дочери. Итальянское наименование ребенка представлялось мистеру Верверу бесконечно забавным. Его можно было укачивать, тормошить, чуть ли уже не подбрасывать в воздух, что, разумеется, совершенно недопустимо в обращении с подобными ему по своей уникальности ранними изделиями в технике pâte tendre[23]. Можно было забрать крошечного, отчаянно цепляющегося малыша из рук няньки, многократно отражаясь в стеклянных дверцах высоких шкафов, неодобрительно взирающих на такое осквернение своего утонченного содержимого. Была в этих новых отношениях какая-то благодать, несомненно, еще укрепившая представления мистера Вервера о том, что самым прямым и закономерным безмолвным ответом общественному осуждению стало особое мироощущение – ни больше ни меньше, так он говорил, – обретенное им за эти безмятежные недели в «Фоунз». Особое мироощущение – вот и все, что ему требовалось от этих недель, и он это получил даже сверх ожиданий, несмотря на миссис Рэнс и барышень Латч, несмотря на слегка тревожащую мысль, что Фанни Ассингем в своих отношениях с ним чего-то недоговаривает, несмотря на полное, словно переливающаяся через край чаша вина, осознание того, что, коль скоро он дал согласие на брак дочери, изменив тем самым свою жизнь, так все окружающее и есть олицетворенное согласие, брак в действии, короче говоря – воплощение переменившейся жизни. Можно было припомнить свое собственное ощущение женатого состояния – все это еще не так прочно ушло в прошлое, чтобы стать недосягаемым даже для неясных воспоминаний. Он полагал, что они с женой – и прежде всего она – были женаты настолько, насколько это вообще возможно, не хуже других, и все-таки сомневался, заслуживал ли их союз этого названия, была ли в нем та красота, какой одарена пара, находящаяся ныне перед его глазами. В особенности после рождения у них мальчика в Нью-Йорке – кульминации их недавней поездки в Америку, завершившейся столь удачно, – мистер Вервер был уверен, что счастливая чета обогнала их, уносясь в такие дали, в такие выси, куда его воображение, во всяком случае, отказывалось следовать за ними. Примечательна одна особенность характерного для мистера Вервера немого восторга, характерного, прежде всего, для его скромности, – пробудившееся по прошествии стольких лет странное и смутное подозрение: а была ли мать Мегги, в конце концов, способна на максимум? Мистер Вервер имел в виду максимум нежности, как он понимал эти слова: максимальное погружение в сознание того, что они женаты. Мегги-то была на это способна; в ту пору Мегги и сама была божественный, восхитительный максимум. Он видел в ней это ежедневно, проникаясь своеобразным деликатным почтением, почти доходившим до какого-то религиозного преклонения перед красотой и святостью их отношений.