Зима была мягкой, настолько мягкой, что люди покачивали головами, предрекая наводнения, холодную весну и лето даже еще более суровое, чем в прошлом году. Он мог проводить дни в городском саду, плотно завернувшись в пальто и обмотавшись шарфом, и неподвижно сидел на скамье с газетой, в которую не смотрел. Частенько он сиживал так один, если не считать детей, прибегавших в обеденное время, но он их старательно не замечал. Опасался, что они всколыхнут в нем чувства. Их появление служило для него сигналом отправиться в кафе на Паддингтон-стрит, где другие клиенты, знакомые и незнакомые, обменивались теми же самыми жестами признания. Даже это подобие общества было ему в тягость, и когда, по его расчетам, дети должны были вернуться в школу, он возвращался на свое место и снова сосредоточивал внимание на том, что видел перед собой: растоптанный листик, еле ползущий по дорожке, или, радующий как признак весны, вдавленный во влажную землю лепесток с одной из городских клумб, теперь почти опустевших. В привычно туманном молочном ноябре ему не казалось чудачеством проводить таким образом время: кроме всего прочего, это был своего рода отпуск, вполне в духе тех отпусков, которые он устраивал себе в прошлом; отпуск, посвященный в основном пассивности, которой он теперь наслаждался, а если не наслаждался, то не сопротивлялся.
Он даже не сожалел о более широких горизонтах, хотя был бы рад увидеть что-то еще, кроме редкой растительности, которую ему приходилось разглядывать. В идеале это должна была быть широкая аллея, заполненная прогуливающимися парами, чья близость пробуждала бы в нем симпатию. Перед его внутренним взором вставал некий абстрактный сад, где ходят персонажи из прошлого, ни с одним из которых он не был знаком лично, но знал их по книгам. Вместо этого ноябрьского тумана ему представлялся мягкий, неюжный солнечный день, свет, смягчающий грани действительности, имевшей мало сходства с этим маленьким сквером с деревянными скамейками, мусорными урнами и тишиной, которую нарушали лишь дети да случайный молодой человек, что присел напротив, сделал несколько звонков по мобильному телефону и снова куда-то пошел, вероятно в офис. Герцу захотелось расспросить его, кем он работает, но он понимал, что этот интерес тоже родом из его послушного прошлого. Теперь ответ достиг бы его только сквозь миазмы безразличия. Куда лучше снова обратить внимание на последний трепещущий листик, жалобно висящий на веретенообразном дереве, или на влажные следы, оставленные кем-то, кого здесь больше нет. Теперь он любил природу, а не искусство. Признаки жизни, явленные ему, впечатляли своей изолированностью, своей разрозненностью: листик не имел никакой связи со следами, и все же скромность того и другого крайне увлекали.
Сумерки наступили рано и своей благосклонностью искупили отсутствие солнца. Тогда он со скрипом поднялся, взял свою отсыревшую газету и, собравшись с духом, двинулся домой. В это время обычно моросил дождик, и Герц мог полюбоваться городом: тем, как блестит на мокром тротуаре или отражается в лужицах свет фонарей, как сияет вывеска универсама, где он обычно покупает продукты для своих нехитрых трапез, или отдаленным всплеском, когда чей-нибудь автомобиль въезжал колесом в сточную канаву. Его улица, все такая же пустая, поражала его своей абстрактной кирпичной странностью, отсутствием кривых линий, своей беспощадной симметрией. Вставляя ключ в замок, он помахал молодым людям в магазине, Майку и Тони, один из которых поднял кружку, приглашая Герца присоединиться к их чаепитию: тот повторил его жест и с улыбкой отказался. Он любил этих молодых людей и поэтому не хотел смущать их своим обществом. Он оказывал им мелкие услуги, забирал для них молоко и держал у себя, пока они не придут открывать магазин, хранил комплект запасных ключей, как когда-то для Софи Клэй. Это было просто чудо — неожиданное при существующих обстоятельствах, — что магазин причинял ему так мало беспокойства. Телевизоры включались сразу же, как только приходили Майк и Тони, но звук долетал до него лишь отдаленным рокотом, вроде шума прибоя, и только когда покупатель просил проверить, раздавались короткие залпы. Он ценил молодых людей за то, что они трудяги и, можно сказать, его коллеги, если вспомнить будни в магазине, и ему известно было, как неприятно, когда клиент приходит перед перерывом на чаепитие, и как сладок звук запираемого замка… Вернувшись в квартиру, он из солидарности с ними выпивал чаю, часто стоя у окна, чтобы снять напряжение в спине после долгого сидения в сырости сада. Он стоял там, пока Тони и Майк не уходили домой. Иногда один из них поднимал голову и махал ему. Но, едва заслышав знакомый стук каблучков, он отступал в сумрак гостиной. Он старался не подходить к окну, когда у него горит свет, задергивал шторы, чего никогда раньше не делал, завершая свою маскировку, сигналя о своей недосягаемости. Потом начинался вечер, длинная прелюдия к ночи, которая возвещала — или не возвещала — сон. Ночи редко приносили сновидения, вот что было особенно обидно. Он, когда-то видевший столь яркие сны, воспринял эту утрату как символ промелькнувшей жизни.
Был еще один ритуал, который надо было соблюсти, прежде чем считать день законченным. Надо было вновь достать арендный договор из второго ящика стола, где он лежал вместе с черновиком завещания, который Герц намеревался передать Бернарду Саймондсу, и снова перечитать на случай, если он все-таки пропустил слово «возобновляемый». Но этого слова там не было. Оба документа, арендный договор и завещание, были обманными, поскольку ему было некуда уезжать и нечего оставлять. Он бы завещал квартиру Джози, если бы был уверен, что останется ее хозяином, но он чувствовал, что она от него ускользает, как будто его хватка физически ослабла. Ему не приходило никаких напоминаний, он не замечал никаких признаков деятельности, но от молодых людей из магазина он узнал, что здание перешло в другие руки и что эти люди теперь собирали силы для полномасштабного нападения. Это больше не пугало его, как раньше: квартира потеряла для него свою привлекательность, как только он понял, что для него все места впредь будут более или менее чуждыми. Однако доход его был ограничен; квартира оставалась его единственным активом. Только продав квартиру, он получил бы больший капитал. Он почти утвердился в решении, что мог бы платить арендную плату, а не выкупать квартиру, но совершенно не был уверен, что ему дадут право выбора. Только потеряв все сразу, он мог что-нибудь оставить Джози; только если бы он продал квартиру и вскоре умер, она могла унаследовать какие-то оставшиеся деньги. Такие мысли посещали его приблизительно в одно и то же время каждый вечер и даже спустя несколько часов продолжали вертеться в голове. Только в сырой тишине сада он чувствовал себя физически удаленным от них; облегчение было ограничено только временем, проведенным там, и стремительно иссякало к тому моменту, когда он возвращался на Чилтерн-стрит. В квартире оно полностью исчезало.
Вечером того дня, который, он смутно помнил, был его днем рождения, Герц позвонил Бернарду Саймондсу и пригласил его на обед. Ему всегда было приятно, что такое приглашение от души принималось. Эта сердечность, эта доброта была, без сомнения, полупрофессиональным качеством, весьма ценимым клиентами Саймондса, хотя Герц подозревал, что тут больше личного, что Саймондс избрал Герца кем-то вроде пожилого друга, от которого можно услышать мудрый совет, но он тактично помалкивает. И к тому же деньги их текли из одного и того же источника, причем оба считали, что не имеют никакого права пользоваться этими благами, не вспоминая о дарителе. Об этом редко говорилось, но они вели себя так, словно получили общее наследство. За неимением чего-то более определенного, это связывало их той таинственной связью, которая скорее ощущается, а не признается в открытую. Мистический крестный отец, соединив их, выполнял функцию общего предка, без которого их отношения остались бы более формальными. Они договорились встретиться в городе, в ресторане, куда Герц обычно приглашал Джози. Герц предупредил Саймондса, что ему нужна консультация, указав, что собирается ее оплатить. Сумма гонорара, как всегда непомерная, не будет упомянута в ходе обеда — маленькая любезность, которую Герц оценил. Счет придет ему на дом, обыкновенным образом, без комментария, и будет без комментария, безропотно оплачен.