кто мог бы ее подтвердить. Ну допустим, подтвердить не то, что его знакомая девушка наложила на себя руки из-за любви к нему, а хотя бы то, что какая-то девушка, которую он знал, в то время наложила на себя руки. Ему достаточно назвать ее имя.
– Он не хочет. Чтобы не причинять боли ее родным.
– Ну конечно. И кто был тот ученый, у которого он покупал лекарство от рака, тоже не хочет сказать. Знаете, я, в отличие от вас, думаю, что Абад был тысячу раз прав, когда велел ему держать эту историю при себе.
Мое недоверие покоробило Мари-Франс. Она сама была до такой степени не способна на ложь, что принимала эти россказни за чистую монету, усомниться в их правдивости ей даже в голову не пришло.
Абад, вызвавший Мари-Франс как свидетеля защиты, очень рассчитывал, что она сгладит впечатление от предыдущей свидетельницы, вызванной обвинением. Адвокат доверительно сообщил мне, чтобы желал бы оказаться подальше отсюда, когда она будет давать показания.
Мадам Мило, маленькая блондинка не первой молодости, но кокетливая, была той самой учительницей, из-за романа которой с директором разразился скандал в школе Сен-Венсан. Она начала с рассказа о «нелегком времени», которое им обоим пришлось пережить, и о том, как поддержали их тогда Романы. Через несколько месяцев после трагедии бывший директор получил из тюрьмы в Бурк-ан-Брес письмо – крик о помощи. Он показал его ей, и оно глубоко тронуло ее. Потом они расстались – он принял руководство школой на юге страны, а мадам Мило стала писать в тюрьму. Она была учительницей Антуана. Гибель мальчика стала тяжелейшим потрясением для всех его одноклассников: они без конца об этом говорили, и уроки в подготовительном классе превратились в сеансы групповой терапии. Однажды она предложила детям всем вместе нарисовать красивую картинку, «чтобы поддержать человека в беде», но не сказав им, что этот самый человек в беде – отец и убийца Антуана. Этот рисунок она послала ему от имени класса. Он ответил пылким письмом, и она зачитала его на уроке.
Абад вдруг уткнулся в свои бумаги, прокурор задумчиво покачал головой. Мадам Мило замялась и умолкла. Повисшую паузу прервала судья:
– Вы навещали Жан-Клода Романа в тюрьме, и между вами завязались любовные отношения.
– Это сильно сказано…
– В показаниях охранников говорится о «страстных поцелуях» в комнате для свиданий.
– Это сильно сказано…
– К делу приобщены стихи, которые прислал вам Жан-Клод Роман:
Я хотел написать тебесам не знаю, что,что-то доброе, славное,что-то самое главное,сам не знаю, что,нежное,безмятежное,сам не знаю, что,волнующее,чарующее,сам не знаю, что,приятное,без слов понятное,я скажу тебе просто:«Люблю».
В наступившем вслед за этим потрясенном молчании (за всю мою жизнь я не припомню более неловкого момента, и эту тягостную неловкость в том же первозданном виде ощутил сейчас, переписывая свои тогдашние заметки) свидетельница пролепетала, что для нее это пройденный этап, теперь она живет с другим человеком и больше не навещает Жан-Клода Романа. Но оказалось, что пытке еще не конец: помимо стихов, он присылал ей в письме отрывки из повести Камю «Падение», которые отражали, как он выразился, его собственные мысли. Прокурор начал читать:
«Если бы я мог, покончив с собой, увидеть, какие у них будут физиономии, тогда да, игра стоила бы свеч. (…) Ведь убедить их в твоей правоте, в искренности, в мучительных твоих страданиях можно только своей смертью. Пока ты жив, ты, так сказать, сомнительный случай, ты имеешь право лишь на скептическое к тебе отношение. Вот если бы имелась уверенность, что можно будет самому насладиться зрелищем собственной смерти, стоило бы труда доказать им то, чему они не желали верить, и удивить их. А так, что же? Ты покончишь с собой, и тогда не все ли равно, верят тебе они или нет? Ты уже не существуешь, не видишь, кто изумлен, кто сокрушается (недолго, конечно), словом, не сможешь присутствовать, как о том мечтает каждый, на собственных своих похоронах…»
Он переписал добрых восемь страниц, все в том же духе, и прокурор едва ли не облизнулся, завершив чтение избранных отрывков пассажем, который он представил как жизненное кредо:
«Главное – не верьте вашим друзьям, когда они будут просить вас говорить с ними вполне откровенно. (…) Если вы окажетесь в таком положении, не задумывайтесь; обещайте быть правдивым и лгите без зазрения совести».
Обвиняемый слабо оправдывался: «Это все касается моей прежней жизни… Теперь я знаю, что все не так, наоборот, только правда дает свободу…»
Впечатление, как и предвидел Абад, было ужасающее. Мари-Франс, бедняжка, приглашенная на свидетельское место следующей, не имела никаких шансов. Она начала с трогательного рассказа о своих первых встречах с ним в тюрьме: «Когда я пожимала ему руку, мне казалось, будто я сжимаю руку мертвеца, так она была холодна. Он думал только о смерти, никогда я не видела человека в такой печали… Всякий раз, уходя, я боялась, что следующего свидания не будет. А потом однажды, в мае девяносто третьего года, он сказал мне: «Мари-Франс, я приговариваю себя к жизни. Я решил нести этот крест ради родных Флоранс, ради моих друзей». И после этих слов все изменилось…»
После этих слов и показания не убеждали. Всем подумалось о стишке, о не укладывающейся в голове идиллии с бывшей учительницей Антуана, и на этом фоне смешно звучала душеспасительная речь о «прощении, которого он не считает себя вправе ждать от людей, потому что сам себя простить не может». Она же, не сознавая этого, напоследок представила Жан-Клода замечательным человеком, рассказав, как собратья-заключенные в тюрьме обретали в его присутствии мужество, заряжались от него радостью жизни и оптимизмом. Луч солнца во тьме, да и только! Прокурор слушал свидетельницу защиты с улыбкой сытого кота, а Абад съежился так, что просто исчез в складках своей мантии.
Закончился предпоследний день суда, впереди были только речи обвинителя и защитника. Я ужинал c журналистами; одна молодая женщина из компании по имени Мартина Сервандони метала громы и молнии по поводу свидетельства Мари-Франс. Та, как она выразилась, не по земле ходит, и это не только смешно – безответственно, едва ли не преступно. Роман, продолжала она, негодяй худшего пошиба – бесхарактерный и сентиментальный, как и его стишки. Но коль скоро смертная казнь отменена, он будет жить, проведет двадцать или тридцать лет в тюрьме, и поэтому волей-неволей встает вопрос, что станется с его психикой. Положительный сдвиг в этом смысле может быть лишь в одном случае: если он по-настоящему осознает, что наделал, и, вместо того чтобы ныть и жалеть себя, впадет в настоящую глубокую депрессию, которой всю жизнь ухитрялся избегать. Только такой ценой он имеет шанс когда-нибудь прийти к