но мало-помалу смягчился, и Люк как мог втолковывал ему, что легко представить Романа монстром, а его друзей – до смешного наивными провинциальными буржуа теперь, когда известен конец истории, но раньше-то все было иначе: «Знаю, звучит глупо, но, понимаете, он был очень хороший человек. Это ничего не меняет в том, что он сделал, от этого даже еще страшнее, но он был хороший человек».
Допросы продолжались долго, восемь часов и десять, но оба раза Люк уходил с мучительным чувством, что не сказал главного. Он стал просыпаться по ночам и записывал всплывавшие воспоминания: как они ездили с Жан-Клодом в Италию, когда им было по восемнадцать, как разговорились однажды на пикнике, как ему приснился сон, теперь казавшийся вещим… Старательно выстраивая для изложения под присягой по возможности полный и связный рассказ, он мало-помалу пересматривал заново всю свою жизнь в свете этой дружбы, которая рухнула в бездну и едва не увлекла за собой туда все, во что он верил.
Его показания восприняли плохо, и он от этого мучился. На скамьях для прессы кое-кто даже пожалел обвиняемого, которому достался в лучшие друзья этот самодовольный тип, втиснутый в рамки узколобой морали. Только потом я понял, что он зубрил свою речь, как перед устным экзаменом, и что это был самый важный экзамен в его жизни. Ее, свою жизнь, он оправдывал перед судом. Было отчего ощетиниться.
Теперь все позади. Человек, с которым я увиделся после суда, считает, что он и его семья «прошли сквозь огонь и выбрались невредимыми». Ничто не проходит бесследно, их поступь порой не так тверда, как прежде, но почву под ногами они обрели. Пока мы беседовали, пришла из школы Софи, и Люк продолжал при ней, не понижая голоса, говорить о человеке, который был ее крестным. Двенадцатилетняя девочка внимательно и серьезно слушала нас. Она даже вставила слово, уточнила кое-какие детали, и мне подумалось, что вся семья одержала большую победу, если они говорят теперь об этом свободно.
Люк в особо благостные дни молится за узника, но ни писать ему, ни навещать его не может. Это вопрос выживания. Сам он думает, что «выбрал ад на Земле». Ему, христианину, нелегко с этим жить, но вера, говорит он, отступает перед таинством. Он смирился. Есть что-то, чего ему не понять.
Недавно его избрали председателем административного совета школы Сен-Венсан.
Серые пластиковые мешки по-прежнему снятся ему ночами.
* * *
Женщину из публики, которая при второй его истерике – когда Жан-Клод рассказывал, как погибли дети, – кинулась к обвиняемому, повторяя его имя, зовут Мари-Франс. Будучи попечительницей о тюрьмах, она начала видеться с ним еще в Лионе, вскоре после того, как он вышел из комы, а когда его перевели в Бурк-ан-Брес, приезжала каждую неделю. Это она подарила ему книгу «Снежный класс». На первый взгляд в ней нет ничего особенного – маленькая женщина в темно-синем платье, лет под шестьдесят. Если же присмотреться, бросается в глаза какая-то особая энергия в сочетании с безмятежностью, отчего с ней мгновенно становится хорошо. К моему замыслу – написать историю Жан-Клода – она отнеслась с доверием, удивившим меня: я сам не сказал бы, что его заслуживаю.
На протяжении всего рассказа об убийствах она не переставая думала о других страшных для него часах – серии следственных экспериментов в декабре 1994 года. Мари-Франс боялась, что он их не переживет. Сам он, когда прибыли в Превессен, сначала не хотел выходить из полицейского фургона. В конце концов он все же вошел в дом и даже поднялся на второй этаж. Переступая порог спальни, он думал, что сейчас должно произойти что-то сверхъестественное – молния, что ли, испепелит его на месте. Он так и не смог совершить соответствующих его признаниям жестов. Один из жандармов лег на кровать, а другой, вооружившись скалкой, будто бы наносил ему удары из разных положений. От него требовалось давать указания, вносить коррективы, режиссировать. Я видел фотографии следственных экспериментов – зрелище жуткое и вместе с тем немного комичное. Потом пришлось перейти в детскую, где на то, что осталось от кроваток, положили двух кукол, одетых в специально купленные пижамы, чеки на которые приобщены к делу. Следователь попросил его взять в руки карабин, но он не смог: хлопнулся в обморок. После этого его роль опять поручили жандарму, а он просидел остаток дня в кресле внизу. Второй этаж сильно пострадал от пожара, а вот гостиная выглядела точно так же, как в воскресенье утром, когда он вернулся из Парижа, даже детские рисунки и бумажные короны по-прежнему лежали на столе. Кассета, извлеченная из видеомагнитофона, была опечатана, из автоответчика тоже; через несколько дней следователь дал ему ее прослушать. Вот это и был удар молнии. Первая запись была от прошлого лета. Голос Флоранс, веселый и очень нежный, произнес: «Ку-ку, это мы, добрались хорошо, ждем тебя, будь осторожен на дороге, мы тебя любим». И голосок Антуана: «Я тебя целую, папочка, я тебя люблю, люблю, люблю, приезжай скорее!» Следователь, слушая это и глядя, как слушает он, прослезился. А у него с тех пор это сообщение звучало в ушах постоянно. Он без конца повторял слова, терзавшие ему сердце и в то же время утешавшие. Они добрались хорошо. Они ждут меня. Они меня любят. Я должен быть осторожен на дороге, которая ведет меня к ним.
Я спросил Мари-Франс – она добилась разрешения видеться с ним между заседаниями суда, – известно ли ей о той истории, о которой говорил мне его адвокат: вроде бы в первый день его осенило и он вспомнил причину неявки на экзамен, с которой и началась ложь.
– О да! Абад не велел ему говорить, потому что в деле этого не было. Он считает, не стоило сбивать с толку присяжных. По-моему, он не прав. Они должны знать, это важно. В то утро, когда Жан-Клод уже вышел, чтобы идти на экзамен, в почтовом ящике он нашел письмо. От одной девушки, которая была влюблена в него, но он отверг ее, потому что любил Флоранс. Эта девушка писала ему, что, когда он получит это письмо, ее уже не будет в живых. Она покончила с собой. Он чувствовал себя виноватым в ее смерти и не пошел сдавать экзамен. С этого все и началось.
Я опешил.
– Постойте. Вы действительно верите в эти сказки?
Мари-Франс удивленно уставилась на меня.
– С какой стати ему лгать?
– Не знаю. То есть нет, знаю. Потому что он всегда лжет. Лжет, как дышит, просто не может иначе. Я думаю, он хочет обмануть скорее себя, чем окружающих. Если эта история – правда, должен быть кто-то,