Однажды привезли сразу семерых. Они вскрикивали и походили на раненых солдат, доставленных с поля боя. Но когда рассвело и я стал вглядываться в их лица, то тотчас же узнал рыбаков, с которыми ехал в одном автобусе много лет назад и которых унесло на льдине. Их успели снять до того, как льдина окончательно раскололась, и теперь обмороженные, истощенные, они лежали и говорили о блеснах, мормышках, ледобурах, мотыле и были готовы, как только встанут на ноги, пойти рыбачить снова.
Меня рыбаки не помнили, но жалели грубовато, по—мужицки, и делились чем могли. Они были очень раздосадованы, что не нарыбачились, еще их заботило, где взять денег, — тут называлась громадная сумма, которую они должны были уплатить за поисковые работы и вертолет. Но денег таких все равно не было, и, помолчав, они принимались толковать о том, как хорошо по последнему льду идет рыба. Вскоре их выписали, и я с тоской подумал, что они ушли из моей жизни, как уходили тогда по льду.
Мне нравилось путешествовать по снам и не хотелось просыпаться, тем более что со временем я лучше приспособился ими управлять. Сны прирастали новыми подробностями, влекли за собой и, как в детстве, стали заменять реальную жизнь, помогая забыть про исчезнувшую маленькую девочку, которая уже перелетела через океан и находилась под постоянным наблюдением врачей, спала в красивой кроватке, купалась в ванне с морской водой, кушала самые лучшие молочные кашки с витаминами А и D, следила умными глазками за яркими погремушками и привыкала к чужой речи.
А некоторое время спустя, в середине промозглой оттепельной зимы, в этом городе, в этом сне у меня появился друг, или, точнее сказать, собеседник. Это был странный человек. Заикаясь, представился писателем и сказал, что его заинтересовала моя судьба. Как он мог обо мне узнать, Андрей Петрович так вразумительно и не объяснил, но над такими простыми вещами я не задумывался. Едва ли не с параноидальной настойчивостью он выспрашивал меня о детстве, о Чагодае, об университете, о моих родителях, о Морозкине и о Горбунке, о жизни с Аленой и о девочке, которую я обнаружил в пододеяльнике на балконе, хотя в последнюю историю он, по—моему, не поверил, как ни пытался я его убедить, что она—то и есть самое главное.
Иногда мне бывало немного скучно и тягостно, иногда я оживлялся — этот маленький толстый человечек с редкими, но лохматыми волосами и гладким подбородком умел к себе расположить. Он не скрывал того, что дела мои плохи, не отводил глаз в очках с крупными линзами и не утешал. Андрей Петрович постоянно напоминал: время моей жизни сокращается, и он не хочет, чтобы она оказалась напрасной и я ушел в небытие, ничего после себя не оставив.
Однако в действительности его интересовал не столько я, сколько Чагодай, и мы часами сидели над картой городка. У него имелся точный план нашей местности, и я рассказывал ему, что находится в том или ином здании, на какое из лесных озер ходят ловить рыбу и где больше бывает на болоте клюквы, где стоит часть ПВО и растут в сосновом бору грибы, и все это напоминало детскую игру с кубиками и фишками, от которой невозможно оторваться.
Мы часто рассуждали о том, что могло произойти в Чагодае, строили различные предположения, и, по версии Андрея Петровича, в городе о грядущем исчезновении не просто знали, а сами устроили так, чтобы туман стал непроницаемым. Может быть, сбежал туда гений вроде Горбунка или сам богостроитель Евсеюшка Наумович решил основать новый монастырь и придумал такую штуку, чтобы никто его не беспокоил, а шовинист Морозкин долго колебался, является ли отпадение Чагодая угрозой государственному суверенитету страны или единственным шансом этот суверенитет спасти, создав зону, свободную от чужого влияния, и в конце концов дал добро на провозглашение незалежности.
А может, Морозкина слушать никто не стал и он ушел в подполье. Но так или иначе, говорил Андрей Петрович, решено было всех чагодайцев, разъехавшихся по миру, призвать вернуться на землю обетованную. Для того мне и послали письмо на тисненом бланке, не потому, что я был там кому—то дорог, не потому, что поведал гениальному троллю про туманы и тишину, не потому, что в городке решили открыть автошколу и пригласить меня на должность ведущего инструктора, а потому, что я родился в Чагодае.
Все это гномик—гость рассказывал со знанием дела, словно был моим двойником и не от меня узнал подробности мясоедовской жизни, но сам ее пережил. Я чувствовал, как перетекает к нему родная судьба, и становилось обидно за то, что меня опять используют, но потом вдруг почудился в этом намек на некое бессмертие.
Там, в больнице, прислушиваясь к стонам больных и смеху медсестер, заигрывающих с выздоравливающими мужчинами, к протяжным вздохам ожидающих смерти стареньких нянечек и ворчанию сторожей, младенческим воплям котов и предрассветному птичьему гомону, мучаясь бессонницей во сне и одиночеством, я часто размышлял о бессмертии и о том, каким оно будет. Странно, как уживались во мне две вещи — желание умереть и желание быть бессмертным. Впрочем, по—другому и не бывает, сказано же: для того, чтобы воскреснуть, надо умереть. Но дело все в том, что хоть я и листал с пристрастием в молодости шелестящие страницы бельгийской Библии, хоть и был человеком полуверующим, подобно тому, как был пошехонским полукровкой, я не вкладывал в это понятие никакого религиозного смысла, а скорее некий житейский.
Остаться хотя бы в качестве литературного героя и этим сделаться всем известным, попытаться тронуть, вызвать сочувствие, насмешку, презрение или же, напротив, оскорбить, уколоть да даже и оставить равнодушным, найти того, кто напишет историю жизни пусть не самого интересного, но жившего и имевшего судьбу человека, — вот чего я хотел.
Я был уверен, что в отличие от честолюбца Васи Филимонова, еще в молодости иссушившего душу поисками врагов и оттого растерявшего до полного бессилия свой талант, куда более осторожному и по—чагодайски бережливому Андрею Петровичу будет под силу запечатлеть мой образ.
Толстячок слушал внимательно, но иногда казалось, что он больше походил не на писателя, а на гениального неприметного актера, который вздумал играть меня, мою роль в театре или кино. Однажды я ему об этом сказал, и он расхохотался, но прежде я увидел промелькнувший в его глазках испуг. Впрочем, я всегда был мнителен, и мне черт знает что могло померещиться. Да и Андрей Петрович — откуда он приходил: из моих снов, соседней квартиры, навещал по поручению Союза писателей бывшего СССР или был приставлен теми людьми, кто задержал меня на Савеловском вокзале с девочкой на руках?
Между тем вокруг Чагодая кружились журналисты, исследователи—одиночки, шатались десятки, а потом и сотни праздных людей. Возникла целая отрасль по изготовлению сувениров в виде туманной шапки. Было написано несколько скоропалительных книжек, появились юркие турфирмы, устраивавшие облет Купола на вертолете и затеявшие между собой отчаянную драку за эксклюзивное право на это путешествие. Если верить газетам, то чагодайский Купол для России стал чем—то вроде Эвереста для Непала. За каждую экспедицию или экскурсию брались бешеные деньги, Чагодай вошел в моду, возникла масса течений, теорий, движений, объявлялись люди, утверждавшие, что они вернулись из—под Купола, наиболее ловкие сделали себе имя и занимались сочинением небылиц.