дружок был, тоже моей судьбы человек… И вот как-то, пьяненький, рассказывал: вешал он в Шлиссельбурге, еще в 1887, пятерых, — один из них и был вроде брат вашего Ленина. Тоненький такой мальчишечка, а сила в нем какая, ух ты! Диву прямо даешься: откуда у них, у безусых, это берется, нечеловеческое к смерти презрение? А? Словно и жизнь им вовсе не дорогая, будто умереть — к теще сходить, чаю попить…
— Потому, старик, что они правы… Вот вы верите в бога, в Христа…
— Христос! — перебил он. — Ему бессмертие с самого начала отцом положено, вот он и мог. А они? Нет, это вопрос. Ну вот, скажем, я испугался своего смертного часа и пошел провожать на тот свет других… И всякий другой на моем месте так же бы. И греха тут моего нету… Так и так, а ему, которому приговор, конец, — я ли, другой ли будет веревку намыливать. А они-то зачем? А?
Он говорил, не поднимая глаз, только шевелил руками, почесывал их одна о другую.
Чуть светила под потолком угольная лампочка, копились в углах тени, все толще становилась на окне ледяная броня.
— Горит! — перебил сам себя Ферапонтыч. — Все у меня в грудях горит. Нету мне никакого терпения… И опять, слышишь, шаги…
Я прислушался: на этот раз действительно за дверью звучали твердые мужские шаги. В дверь постучали, и голос Шустова позвал:
— Старик! Открой.
— Господи, и когда они от меня отцепятся! — вздохнул Ферапонтыч, вставая. — Вот уж третий, что ли, год жилы из меня тянут…
Теперь Шустов был одет в кожаную короткую куртку, на голове залихватски сидела кожаная фуражка. И вообще выглядел он теперь совсем по-иному, словно только что вернулся с фронта, где, не щадя живота, громил врагов революции.
— Чего же не приходишь, старик? — спросил он. — Замерзаем.
— Не стану я больше, Аркадий Полоныч, на вас работать! — ответил не торопясь Ферапонтыч. — Устал. Мочи нету! Понимаешь: мочи нету. И все равно мне теперь конец!
Шустов внимательно посмотрел на дворника.
— Заболел, что ли?
— Ну, заболел! До смерти-то полшага осталось…
— Ну-ну… — Шустов постоял, подумал, нерешительно глянул на меня. — А может, ты? А? Ну, там воды принести, дровишек где-то набрать… А? Я заплачу…
— Могу…
Так случай и привел меня в дом, где нашел свое последнее пристанище Аркадий Аполлонович Шустов, один из потомков знаменитого когда-то коньячного короля России.
Это была богатая, хорошо обставленная, хотя и небольшая квартира. О былом богатстве здесь рассказывали ковры и картины, люстры и канделябры, дорогая венская мебель, огромный, как орган, буфет резного дерева, увитый деревянными кистями винограда и хмеля, с рогами изобилия и пухлыми купидонами. В передней, прямо против входной двери, висела картина, где плескалось южное ночное море, освещенное мирным огнем рыбацкого костра; сушились на кольях сети, черные мачты со спущенными парусами рассекали драгоценную бирюзу неба. Мне это едва видимое в полутьме видение напомнило недавно покинутый Севастополь, крупные трепещущие звезды, брошенные в море и качающиеся на ночных волнах, и бесконечный шум прибоя, и мокрый скрежет перекатываемых волной камней…
Когда я поднимался на третий этаж, где жил Шустов, мне казалось, что я уже близок к цели, что теперь легко и скоро помогу разоблачению притаившихся врагов. Правда, Роман Гаврилович, которому я рассказал о событиях этого дня, предупредил:
— Не думай, Данил, что такие уж они дураки. Смотри, не съели бы тебя.
— Подавятся, Роман Гаврилович!
— Ну, как говорится, дай бог. Но, повторяю: играй с ними в самую беспощадную контру…
— Попробую.
Но все оказалось не так, как я ожидал. Я думал, что Шустов мне сейчас же поручит что-нибудь такое, что поручал Ферапонтычу, пошлет куда-то с письмом, и тогда сразу черная география заговора начнет вырисовываться яснее. Но…
Шустов вышел ко мне в переднюю в накинутой на плечи шубе. Чуть тлела под потолком угольная лампочка: у них еще не был израсходован месячный лимит. Я стоял у порога, мял в руках облезлую шапчонку.
Шустов подошел и несколько долгих секунд всматривался в мое лицо.
— Ты знаешь, голубчик, у меня все время впечатление, что я тебя где-то встречал раньше. А? Правда, таких физиономий, как твоя, передо мной за эти годы прошло много… А впрочем, я не о том. Проходи, поговорим…
Я обмел варежкой валенки и пошел следом. Да, здесь все еще пахло былым богатством, здесь, наверное, в течение многих десятилетий жили люди, не знавшие, что такое холод и голод.
Мы прошли через большую комнату, посредине которой стоял круглый стол и кресла в полотняных, давно не стиранных чехлах; на стенах висели натюрморты — битая дичь и сверкающая чешуей, скользкая, словно пахнущая морем рыба, корзины цветов и земляники. В углу бронзовая девушка поднимала вытянутой рукой факел, на ее плечах и руках серела пыль.
В комнате, где жил Шустов, стоял только диван, стул и маленький изящный столик; что-то говорило, что раньше в этой комнате жила женщина. Над столом висела большая копия рафаэлевской Мадонны, фотография самодовольного черноусого красавца в капитанских погонах и под ней — букетик бессмертников. На полу, возле дивана, стояла глубокая тарелка, полная окурков.
— Садись, — показал на стул Шустов, а сам закурил и прошелся по комнате, прислушиваясь к неясному шуму в соседней комнате. — Куришь?
— Нет.
— Молодец. Дурацкая привычка. Но — иногда легче. Слабость, конечно. Ты будешь дворничать вместо него?
— Не знаю. Если возьмут.
Из соседней комнаты женский голос слабо, чуть слышно позвал:
— Ия!
Шустов сердито бросил окурок в тарелку на полу, кивнул мне: «Сейчас» — и ушел, плотно притворив за собой дверь. Я сидел, прислушивался.
Напротив меня висели старинные стенные часы, циферблат, обвитый резными из дерева листочками, из окошка которого когда-то, наверное, выскакивала кукушка, отсчитывая часы. Теперь часы стояли, медный диск маятника, напоминавший луну, смотрел в комнату, как глаз внезапно застывшего времени.
Вернулся Шустов, лицо его было озабоченно.
— Так вот, — сказал он. — Там, — показал на дверь соседней комнаты, — жена. Ну, понимаешь, — жена. Больная. Понимаешь? Надо, чтобы всегда было тепло. Где-то достать дров, натопить, принести воды. Все это делал старик… Ну, а теперь…
Он прошелся по комнате, остановился возле меня.
— Будешь приходить утром и вечером. Так?
И снова из соседней комнаты позвал гаснущий женский голос:
— Ия!
Шустов снова ушел. На этот раз он прикрыл дверь неплотно, и до меня доносились их голоса, сердитый — Шустова и женский — слабый и капризно-нежный. Она говорила:
— Ну, милый, мне так трудно, когда тебя нет. Как будто всю жизнь ночь. И — лед.
— Потерпи, — раздраженно отвечал Шустов. —