мне знать, куда меня несут, на небо или в ад? Ведь в землю же, дружище. Вот ты прожил свой век, завял, как трава, и кончено. Тебе говорят: ты пойдешь на небо, а если так-то и так будешь делать, пойдешь в пекло… Но разве мы знаем, где это — небо, ад? Кто-нибудь знает? Никто не знает.
Изредка он заходил в костел то на освящение знамени стрелков, то в дни годовщины независимости, и все привыкли смотреть на его безбожие, как на упрямство.
Дети армейца росли без молитвы. Юрас решил жить в долгах, недоедать, зато во что бы то ни стало дать детям хоть кое-какое образование. Казюкаса, как более слабого, он мечтал учить дальше. Он вспоминал, как ему хотелось учиться, все знать, как жадно он читал книжки и как хозяин не раз колотил его, увлекшегося чтением и забывшего о стаде. Юрас пробовал даже громоотвод устроить. Потом он вычитал, что, прикрепив где-нибудь повыше на тонкой проволоке тяжесть, можно убедиться во вращении земли. Он сделал опыт на гумне господской усадьбы. Все батраки сошлись тогда смотреть на обещанное чудо. Однако Юрасу не удалось доказать вращение земли.
И по сей день многие поддразнивают Юраса:
— Что, все еще вертится земля-то?
— Такой-то пустяк теперь и ребятишки умеют показать, — скажет в ответ Юрас, — теперь такое время, что мальчишка своему дяде — за дядю. Теперь батрацкий сын может стать доктором, агрономом, президентом.
Моника угадала желания мужа.
— Вот если б удалось нам вывести в люди Казюкаса… Слабые у него ручонки, с плугом ему не управиться.
— И выведем. Будет он у нас инженером! Построит такую машину, что мы на ней к звездам полетим. Ты не смейся, дурочка!
И только было наладилось все в доме Тарутиса, как снова несчастье года на два похоронило надежду на хорошую человеческую жизнь: с маленьким инженером начались припадки.
Раза два при этом он падал и надолго терял сознание, и родители думали уже, что он умер. Когда припадок проходил, мальчик испытывал такую слабость, что не мог удержать в руке ложки.
Соседи утешали родителей, советовали лечить его дома травами, но Юрас свез Казюкаса в город. Доктор за один раз не вылечил, пришлось показать мальчика три раза. Поздней осенью Казюкас перестал страдать припадками, поправился.
— Хоть и поплатился сотней, а не жалею. Только бы все здоровы были! — утешал себя Юрас.
Скоро больной совсем оправился. Это был удивительный ребенок: из привязанности и любви к родителям он однажды собрал на склонах холмов тмин, высушил его, вымолотил и продал, а деньги отдал отцу.
В сентябре Казюкасу пошел седьмой год. Отец поддразнивал сына: теперь-то ему самая пора воевать. Однажды утром мальчика разбудили пораньше, одели в новую курточку, мать, как взрослому, расчесала ему волосы на пробор, послюнив уголок платка, вычистила ему уши и, поцеловав, передала отцу.
— Ну, Казюкас, придется тебе повоевать! Попрощайся с мамой!
Мальчик даже расплакался, решив, что добрый отец и вправду отведет его на войну, о которой он и понятия не имел, — знал только, что это очень страшно.
А повел-то его отец в школу.
XIII
Тарутис думал так: вырастут когда-нибудь дети, — а никто ведь не знает, может быть, их еще много будет, — и придется им горе мыкать на этом клочке земли. Задумают разойтись, разделить землю на полоски — проклянут и жизнь и родителей за то, что не научили их ремеслу.
Было немало случаев, когда братья при разделе проламывали друг другу головы кольями, сыновья ранили отца ножом, до седин доживали соседи в тяжбах из-за перепаханной межи. Тарутис не хотел, покуда жив, этих раздоров и видел одно спасение для детей — в учение. Он никогда не был жадным, и если когда завидовал, то не более зажиточным, а тем, кто легко добился для своих детей учения. Более зажиточные из новоселов отвозили детей в город, устраивали их почтальонами, учителями, землемерами. Всюду нужны были люди — и на полях, и на воде, и на фабриках, и на дорогах. Когда жена начинала жаловаться ему, что дома и того-то нет, и этого, что дети не одеты, что вырастут — будут голы, как соколы, Юрас, показывая пальцем на лоб, говорил:
— Здесь у моих ребят будет богатство.
Когда в деревню приезжал на лето из учительской семинарии сын Даубы, Юрас по вечерам отправлялся к нему и, несмотря на то, что семинарист был еще совсем молодой человек, издали снимал картуз, вежливо подавал руку и, словно оправдывая свое почтение, говорил:
— Вот перед кем я должен преклониться, — перед наукой. Небось ты, Пранас, не променяешь своей головы на мой горшок!
Застыдившись, как голый перед чужими людьми, Юрас стоял перед привезенными семинаристом книгами, перелистывал их и говорил, заставляя улыбаться от счастья родителей Пранаса:
— У меня эти листочки как-то сразу по пяти переворачиваются — не умею я. Не разобрал бы я, что здесь пишут. Вот хрестоматия, — и он силился кое-что припомнить, — раньше я это знал, читал. Это — где про землю пишут?
— Ох, Юрас милый, тут у него такое, — вмешалась мать семинариста, — что, кабы меня заставили, я бы с ума сошла. Встанет парень и, не умывшись, не поевши, сразу за книжку. Всякие, как ты говоришь, у него тут книги, чего только люди не выдумают!
Тарутис любил проводить вечера в комнатке семинариста и, когда все уже похрапывали, он сидел и жадно слушал молодого семинариста, допытываясь, как могли ученые предугадать затмение солнца, кто изобрел паровоз.
Семинарист не во всех вопросах был достаточно тверд, но хоть и сбивался, а все-таки рассказывал, как умел.
И чуть, бывало, он выложит все, как Юрас опять, что-то припомнив, спрашивал:
— А кто такой был Галилей? Я в календаре про него читал. Захотелось побольше о нем узнать. Когда я был в Каунасе, искал такую книгу, да не нашел.
Юрас просиживал до полуночи, а часто уходил и после первых петухов. Если семинарист провожал гостя, то по дороге Юрас засыпал его множеством мучивших его вопросов.
— Вон, — говорил он, закидывая голову и глядя в звездное небо, — Вечерняя звезда, вон там Колесница, а больше не знаю. Говорят, что у них всех есть названия, и их пути высчитали… То ли мне это только кажется, а вот уж несколько лет я наблюдаю, что у брода в нашей речке всегда можно увидеть больше звезд, чем в других местах… Может, там такой воздух, а?
И спустя несколько минут, не дождавшись ответа от запрокинувшего голову, улыбающегося семинариста, добавлял:
— Ты меня