одного из наших в Польшу, а на его место закопать утопшего москвитина. Все это делалось из-за великого безумия, будто боялись, чтобы он чернокнижничеством не вышел из могилы.[267]
Дня 23. Присягали стрельцы не носить нам вестей никаких.
Дня 24. Знать, либо доведались о тех письмах, которые к нам пришли, либо потому что тот Венгрии, изменник, от нас ушел, двор наш с улицы огородили в три жерди, как у нас выгоны огораживают. Из-за этого надежда на скорое освобождение ослабела, а печалей прибавилось.
Дня 28. Пришло известие, что царь Шуйский, осаждая город Тулу, потерял людей своих до 20 000 в штурмах, на которые ходил 22 раза. Поэтому, дождавшись новгородцев, которые шли ему на помощь, и других, он вознамерился снова всеми силами город[268] взять.
В тот же день одному из наших в новолуние привиделась сабля и метла кровавая на небе по заходе солнца, и он, устрашенный этим, в тревоге прибежал на двор и рассказал другим. С этого времени дал votum[269] святому Бернарду вступить в орден бернардинцев.[270]
Дня 29. Сверх обычая усилили нашу стражу, однако не могли мы доискаться до причины. Одни говорили, что уже Шуйского не стало (но ложь), другие же, что о тех письмах прознали, которые 12 июля передали нам. А лазутчиков своих за привезшим письма послали.
Раздел 8
Август
Дня 2. Говорили о нескольких тысячах людей, в разных местах переправлявшихся через реку Волгу, которые возвращались из войска. Также пугали нас опасностью, говоря, что, “если Шуйский вскоре им совсем не сможет дать отпора, тогда, согласившись с ближними своими, он не будет снабжать вас пищей”. Но мы с этим уже сталкивались.
Дня 6. Немалая нас всех скорбь посетила, когда Господь Бог всемогущий взял от нас, недостойного народа своего, отца Бенедикта Ансерина[271] из ордена святого Франциска,[272] старшего каплана бернардинцев, очень достойного и набожного человека, который был в Польше провинциалом[273] над обителями этого ордена, и комиссаром[274] в них часто бывал, и в Москву был прислан в качестве комиссара к вящей своей славе. А Богом был призван на 62 году, и умер в 10 часу, когда мы по обыкновению полностью совершили службу, около тех строк: “In manus tuas est”[275], оставив всех, как одного, присутствующих с великой тяжестью в сердце и с неутешным плачем. Так, должно быть, случается, когда сиротеют дети, лишившись любимого отца. Но наша скорбь еще сильнее была, ибо не только плач, но и страх какой-то внезапный охватил всех, и опасение, что не стало того, за набожность и молитвы которого защищал нас добрый Господь до сих пор в руках неприятеля, досаждавшего нам всяческими неожиданностями и опасностями. Казалось нам, что мы остались без сильной опоры и защиты, испугались все, что будут подвергнуты каким-нибудь ударам несчастья. Requiescat in pace[276].
Дня 11. Умер Симон Островский, пахолик пана Загорского, подскарбия[277] пана старосты саноцкого, и там же его, за городом, похоронили, где и Березаньского. За телом его не хотели пускать никого, кроме одного каплана и 4 товарищей. Из-за этого сильно наши “москву” ругали.
Дня 12. Стража тщательно присматривала за нами, а стрельцы снова присягали не передавать нам ни единой вести. Но там мужику присягнуть — все равно что ягоду проглотить. Приказано им также настрого следить, чтобы к нам никакие письма не доходили. И чтобы они не верили, если бы к ним самим какое письмо пришло от имени Дмитрия, так как его на свете нет.
Сам же воевода Салтыков, переехав за реку, там остановился на своем дворе, расставив слуг по дворам у въезда в город. И кто бы ни ехал из Москвы, сперва должен был представляться ему, а он уже с теми приставами приказывал провожать проезжавших, будь то через город, будь то на перевоз, наказав, чтобы ни с кем не разговаривали и чтобы даже чернь никого не видела.
В тот же день одного из сынов боярских, что нас охранял, схватив, послали в оковах в столичный город Москву. О причине мы не могли узнать, — если только не Венгрии, изменник, который убежал из Ярославля и прибыл к царю в Москву, либо туда, где в то время был царь, был причиной этого, оговорив его перед царем.
Дня 13. Множество различных вестей:
1-е, что Шуйский должен был отступить в Москву для обороны, не сдержав наступления сил другой стороны, но это была ложь;
2-е, что нас должны выслать из Ярославля и поставить на нашем дворе посла пана Малогощского, который, как говорили, уже за рекой, и это также ложь;
3-е, что нас голодом должны заморить из-за того, что якобы польское войско, в московскую землю вторгнувшись, уже около Смоленска нанесло ущерб огнем и мечом, но и это ложь.
Знать, эти слухи пошли, потому что за рекою провозили до 200 пленников, видно, донских казаков, которых они посчитали поляками. Они не знали и сами ничего определенного, ибо им по другому объясняли, нежели на самом деле было. А что им рассказывали, то они и нам говорили.[278]
А говорили, нарушая свою присягу. Наконец, узнав об этом, приставы запретили им с нами говорить. Вероятно, чтобы все знали об этом запрете, покупать у нас вещи и в дар брать всячески препятствовали. Но эти их уловки не помогли: стоило кому деньгу или кусок китайки[279] показать, наговорил бы он и на отца, только чтобы взять побольше обманом. Друг другу они по дороге немало всего рассказывали об уловках, как кто из них лучше притворился и нашего обманул, хвастались друг перед другом, а наши подслушивали иногда их общие разговоры.
Дня 24. Засовы и скобы к воротам и калиткам с улицы прибиты, пугают нас тем запором (чтобы мы об известиях не допытывались). Очень нас встревожили, особенно, когда там же у ворот один из наших сказал сыну боярскому: “В чем все же причина, что нас так притесняют, ибо нас тут целый год не запирали, а теперь уже под конец...” И когда это произнес — “под конец” — и тогда, кивнув, замолчал, будто говоря, что это лишь начало. Ведь до этого и голодом нас заморить хотели, грозясь перетаскать со двора, как выволокли татар, которых там также в тюрьме держали немалое время и уморили голодом. У нас думали, что