приближение их сдавливало меня, на меня словно ложилась огромная тяжесть, бесконечная, как пространство.
Жизнь моя оканчивалась, прекращались мои чувствования, мышления, наслаждения, работа, проявления плохих и хороших поступков, из которых складывалась до сих пор моя жизнь. И в этот мой последний час, который несли мне три черных дьявола, раскаяние, как пиявка, всосалось в мою совесть. Я хорошо вспомнил теперь этих жеребцов, с которыми я всегда сталкивался на всех путях моей жизни, и я теперь искренне удивлялся, как раньше с ними не считался, не замечал их мощных фигур, их силы и власти, не оценивал той колоссальной и важной работы, которую они производили для меня и для таких, как я. Я понял теперь, что всегда к ним относился, как к стихии, как к природе, которая создана для меня, но которая не требует моей заботы и благодарности. Моя вина заключалась в том, что я, такой ничтожный и слабый человек, мог эксплуатировать эту силу, непонятно подчинявшуюся мне, но теперь озлобившуюся и вырвавшуюся из этого подчинения.
И, находясь в клещах зажавшего меня ужаса, я вместе с тем сознавал, что все так странно происходило, что я, будучи, в сущности, всегда во власти этих сильных животных, без помощи которых невозможно было мое существование, не знал этого, не боялся их и не ценил их значения в моей жизни, и не понимал, как это произошло, что сами жеребцы, имея такую власть и силу, не чувствовали ее и допускали, чтобы я мог их мучить и эксплуатировать.
А теперь они, как вихрь, неслись вперед, и мир содрогался от их топота; словно взрывы издавали страшные удары их копыт, точно удары грома соперничали в своей силе и интенсивности. Я как будто растворялся в этом беззвучном хаосе, который приближался, шел на меня, слабое, беспомощное создание. Душа моя была уже чересчур загромождена количеством сбившихся в ней кошмаров, пока, наконец, перегруженная ими, она не опрокинулась…
Черный сплошной вал взгромоздился предо мной и, подхваченный ураганом чувств и впечатлений, я внезапно вскочил с судорожной потребностью защищаться.
Я стал действовать, как вихрь. Вся мебель зашевелилась под толчками моих рук; диван, комод, умывальник, пианино, все стало с неимоверной быстротой накопляться пред дверью с целью во что бы то ни стало воспрепятствовать чудовищам проникнуть ко мне для уничтожения меня и всего близкого мне, О! если бы я мог осуществить требования моей энергии, которая в эту минуту бросала меня из одного конца комнаты в другой. Я сдвинул бы с места стены, потолок, взгромоздил бы одно на другое все здания, камни, башни, деревья, чтобы завалить трещавшую под напором дьявольской силы, целого ада дверь…
Но никакая сила не могла остановить этой проклятой стихии, она ворвалась с дымом и пламенем, я был опрокинут, схвачен и зажат в глубине своего бессилия, которое унесло меня с моей памятью и воплем…
И принесло сюда…
ПРЕСТУПЛЕНИЕ[9]
I
Поручик Николай Семенов, устав шагать из угла в угол в караульной комнате Н-ой тюрьмы, бросился на диван и, заломив руки под голову, мрачно уставился в закоптелый потолок. Семенов знал, что ему не удастся заснуть, но он надеялся хоть несколько успокоиться. Тоска угнетала его, он чувствовал потребность вырваться отсюда, из этого здания, куда не доносилось никаких определенных звуков, где царила угрюмая тишина, словно в погребе или могиле.
Поручик никогда не ощущал такого тяжелого состояния, как теперь, в ожидании смертной казни политического преступника Руссова. Это было какое-то особенное волнение, крайне острое и болезненное. Представляя себе будущую сцену казни, Семенов трусил; он не знал, как освободиться от тяжелой и неприятной обязанности.
— Поручик, вы спите? — прервал раздумье Семенова робкий голос вошедшего в караульную человека.
Поручик нервно вскочил и увидел помощника начальника тюрьмы Савельева, белобрысого и тщедушного чиновника.
— Пожалуйста, пожалуйста! — сказал Семенов, довольный, что есть с кем отвести душу.
Савельев медленно опустился на табурет и уставился на офицера глазами, в которых была печаль. И Семенов понял, что этот съежившийся пред ним человек носит в душе одинаковую с ним тяжесть и боится одиночества. После короткого молчания Савельев тяжело вздохнул и прошептал боязливо:
— Скоро!.. — и видно было, как он сдерживает лихорадочную дрожь.
— Скоро!.. — повторил он, и поручик вздрогнул, бросив на своего собеседника испуганный взгляд.
— Поручик, — снова прервал мрачное молчание Савельев таким тоном, как будто он нашел спасение, — хотите водки?… ей-Богу, вьшейте!
— А есть? — недоверчиво спросил Семенов, и лицо его оживилось.
Савельев заволновался и, видимо, обрадовался возможности принести облегчение Семенову.
— Как же, как же, — заговорил он, — есть, есть. Я уже выпил несколько раз, но я много не могу: я слабый, а вы пейте.
Савельев выбежал и скоро возвратился с бутылкой и двумя стаканами, которые таинственно поставил на стол.
— Надо выпить, легче… — шептал он любовно, наполняя стаканы.
У Савельева брызнули слезы из глаз. Видно было, что он насильно вливает в себя эту водку; поручик крякнул, приободрился и загадочно, как будто что-то вспомнил, сказал, усмехнувшись:
— Вот точно так в Манчжурии перед боем выпивали. Человек тогда прямее делается. Была не была, — один конец. Вот оно что!..
— Скажите, поручик, — наклонился к нему Савельев, — что, страшно там, на войне?
— Черт его знает! Я и сам не разберу: и страшно, и нет. Судьба уж такая, ничего не поделаешь. Конечно, и жить хочется, потому, вы понимаете, второй раз не родишься…
Семенов налил стакан и выпил залпом. Оживление Савельева пропало, и он опять впал в уныние.
— Скоро!… — вдруг опять невольно прошептал он, и Семенова от испуга охватила ярость. Он вскочил и злобно заговорил:
— Ах, хоть бы скорее, надоело! Тянут, тянут, а чего бы, кажется, проще, взять и прикончить сразу, долго ли?! Нет, церемонию выдумывают, канитель, словно свадьбу справляют!
Поручик бегал в волнении по караульной и высказывал все, что таилось у него на душе. Ему хотелось скандалить, кричать, ссориться с кем-нибудь.
— Я не понимаю, на что я им? Что он может им сделать? Они будут вешать какого-то парня, а я должен любоваться этим и защищать их, — от кого? Нельзя без парада!.. Что я понимаю, наконец, в этом деле?!.. Война — это одно, на войне совсем иначе…
Он упал на диван и тяжело простонал.
— Ах, как мне