Он видел, как она теперь идет рядом, в ногу с ним, размеренно и нешумно, как ходят гринго вроде него, а не семенит, часто стуча каблуками, как ходят женщины в мире испанских потомков. Он смотрел на эту деятельную и уверенную в себе женщину, элегантную, тридцатилетнюю, и она напоминала ему одновременно и дочь, и жену, когда та была молодой. Она шла совсем рядом, чтобы вместе с ним издали смотреть, как Арройо командовал, метался в тучах пыли, возможно разрушая вчерашние хрупкие построения Гарриет Уинслоу; она шла с ним бок о бок, стараясь наконец понять слова старика.
— Он взял вас как вещь, он хотел утолить свой зверский голод, он взял вас, чтобы погарцевать, потешить свое самолюбие.
— Нет. Не он взял меня. Я взяла его.
Старый гринго остановился и впервые посмотрел на нее в упор, пронизывая взглядом. Его безрадостные глаза, казалось, были под стать его грустным словам. Но глаза не верили словам, глаза действительно пронизывали насквозь.
— Значит, это вы были голодны и одиноки, Гарриет.
Он хотел сказать: тебе незачем было страшиться одиночества; с тех пор как я тебя увидел, ты стала жить другой жизнью, любить, сама того не зная, в каких-то фрагментах моих собственных чувств и моих
собственных мечтаний. Ты даже не посмотрела на себя в зеркальном зале, словно бы вступала в какое-то забытое сновидение, где уже жила и была любима.
— Нет, — ответила Гарриет, — я взяла его не потому, я знаю, что могла найти другие утешения.
Он пристально смотрел на нее. Она не услышала его мыслей. Он стоял, вперив в нее тоскливые голубые глаза.
— Тогда зачем же, мой Бог, почему?
— Он сказал, что убьет вас. Я сказала ему, что может взять меня, если это спасет вам жизнь.
Старик не сразу отозвался на ее слова, секунды три он вникал в смысл услышанного, а потом взорвался смехом, хохотал до слез, хохотал до слез, согнувшись, словно от порыва ветра-суховея, пока у него не перехватило дыхание, а она смотрела, ничего не понимая, стараясь заполнить лакуну смеха быстрыми подробными объяснениями:
— Арройо сказал, что мог убить вас вчера вечером, когда вы его ослушались и не убили полковника; сказал, что этого достаточно: вы осмелились перечить ему, своему начальнику; вы сами попросились в отряд Арройо, он вас не звал; он думал, вы захотите завоевать его доверие, и не мог понять, почему вы предпочли продырявить серебряное песо, а не полковника-федерала. Я ему говорю:
«Ты сказал, что полковник все равно умер, да еще как храбрец. Тебе мало?»
«Да, — ответил он. — Я мог сказать тебе также, что старик умер, да еще как трус».
«Почему, почему ты хотел мне так сказать?»
«Потому что я видел, как он тебя целовал тогда, вечером. Я видел. Я видел его в твоем купе, не раз и не два, мол, извини, с детства научился шпионить. Мой отец был богатым помещиком. Я подглядывал, как он пьет, спит с женой, не зная, что его сын следит за ним и ожидает только момента, чтобы прикончить. Но я его не убил. Отец ускользнул от меня. А теперь от меня ускользнет этот мятежный гринго, потому что мы оба знаем, что ты никогда не полюбишь убийцу».
— Клянусь, я решила уехать в Мексику еще до того, как обвинили мистера Дилейни в мошеннич…
— Чек в семьдесят пять миллионов долларов на счет государственного казначейства США, мистер Стэф…
— Ни единым словом не задевать президента Диаса: сами знаете, каковы в Мексике капиталовложения нашего хозяина, мистера Херс…
— Там кто-то скачет верхом? Да, мой отец. Ох ты, Господи.
— Так никогда он и не вернулся с Кубы. Погиб в бою. Ох ты, Господи.
— Я подглядывал, как он пьет, спит с женой. Он от меня ускользнул. Ох ты, Господи.
Старый гринго перестал смеяться и зашелся кашлем, глубоким и надрывным.
— Вас все время обманывали, — с трудом проговорил он, думая, можно ли ей и ему, обоим гринго, вытащить на свет божий всю свою правду и не убить ее, как это случается с некоторыми цветами, которые прячутся в тенистых углах и вянут, едва их тронут солнце и воздух. — Сначала семейство Миранда заставило вас приехать сюда, чтобы отвести от себя подозрения и незаметнее сбежать. Семья Капета,[43]наверное, спасла бы во Франции свои головы, если бы сообразила перед своим намеченным бегством нанять учительницу. Но здесь не Варенн,[44]Гарриет. А дальше вас заставили поверить, будто, отдавшись генералу, вы спасете мою жизнь.
И снова разразился хриплым смехом мрачный старик.
— Бедные ли, богатые ли — все мексиканцы нам мстят. Ненавидят нас. Мы — гринго. Их вечные враги.
— Вы не поняли, — сказала Гарриет растерянно и недоверчиво. — Он хотел убить именно вас, я не шучу.
— А сказал — за что?
— За то, что человек без страха опасен не только для своих врагов, но и для своих соратников, так, кажется, он сказал. Храбрость иногда опаснее страха, сказал он.
— Нет. Есть истинная причина.
Он хотел сказать — есть ее причина, ею видимая причина, если представить себе, как ее держало в плену и потом освободило ее собственное прошлое, прошедшее в мечтах, там, где такие влажные лета на побережье Атлантики, где свет в старом доме и ее отец, женщина-негритянка, лампа на столике матери, одиночество и радость, когда отец ушел и не вернулся; сорокадвухлетний жених, говоривший: «Ты недовольна? Ведь ты — мой идеал».
— Да. Он сказал еще, что ревнует.
Старик собрался было зашагать дальше, обдумать насущные проблемы, но, услышав Гарриет, замер на месте, притянул ее к себе, обнял, прижал ее голову к своей груди.
— Девочка, славная девочка, моя бедная девочка, — говорил старый гринго, стараясь побороть волнение, которое невольно охватило его, когда он услышал, что Арройо хотел убить его, а она отдалась, чтобы его спасти. — Ох, милая детка, ты ни от чего меня не спасла.
И тут мятущееся сознание, которое было и свойством, и стимулом его воображения, если не его духа, вопросило старого гринго: ты разве не знал, что она тебя создает так же, как создаешь ее ты, разве не знал, старый, что она даже строила планы, как тебе жить? Разве не знал, что все мы — объект чужого воображения?
— Или ты не понимаешь? Я хочу умереть. Для этого и пришел сюда. Чтобы меня убили.
Уткнувшись в грудь старика, Гарриет уловила свежий запах лаванды, подняла руку и ласково погладила чистые, впалые, только что выбритые щеки старика, на которых не было привычной белой щетины. Хорошо выглядящий старик. И ей стало страшно видеть его таким чистым, выбритым, благоухающим, словно собравшимся на какой-то большой раут. Тут внимание обоих было отвлечено суматохой в деревне: Арройо вдали что-то говорил людям, властно распоряжался, стремительно сновал туда-сюда среди своих. Гринго и гринга видели его издалека, но они видели его и вблизи — жестокого и мягкого, справедливого и несправедливого, настороженного и расслабленного, подавленного и самоуверенного, энергичного и ленивого, скромного и заносчивого: подлинного сына индейской и латинской рас. Они смотрели на него, обнявшись, вдыхая запах друг друга, лицемеря друг перед другом на фоне заходящего солнца, далеко от городов и рек, им принадлежавших; стояли, все более поддаваясь желанию раскрыть душу, этому желанию, которое порой вдруг является, «как божий лик в пустыне», дважды или трижды в жизни.