нас знают, потому и не тронут — и вперед! Да что же ты стоишь, юноша? Не понял, не слышал или не хочешь уже?
— Да не то чтобы не слышал или не понял — не верю! Но обо всем после. Я бегу!
— Возьми нож на всякий случай! — Старик передал ему длинный нож, скорее похожий на кинжал и еще раз хлопнул по плечу: — Беги!
Пять минут — и беглецы пустились вскачь, провожаемые лишь любопытными взглядами разбуженных, но молчавших собак. Старик скакал впереди, только раз обернувшись назад и крикнув:
— Помогай Бог и святые наши угодники Николай и Спиридон! Да будут кони наши быстры, как древний Пегас! Пока нам по пути, а поговорим на первом привале!
"Ай да старик! Это он сам, словно добрый, сильный и мудрый орел, разит клювом, когда надо, точно зрит момент и цель! Ай да старик!.."
Скакали долго, очень долго, пока не притомились кони. Люди тоже были не из железа, да еще с непривычки, но никто не мог признаться в этом. Старику было неловко перед юношей, что годы берут свое, а молодому человеку было стыдно уступить старому. Но повторюсь: коням нужен отдых.
Кони остановились, и беглецы просто свалились на траву.
Торнвилль, тяжело дыша, спросил:
— Значит, ты, уважаемый, неспроста говорил об ожидании? Чего-то ждал — и дождался, как я понял.
— Конечно. Я тоже слишком долго ждал — и дождался. Теперь — все или ничего. Когда я слушал тебя, я радовался, что в тебе живет дух свободы, и уже тогда был готов выручить тебя, но не пришло еще время, и мне приходилось остужать твой пыл. Сказать тебе всего я не мог. Теперь скажу.
Старик, тоже запыхавшийся, подобно своему молодому спутнику, перевел дух и продолжал:
— Да, много лет я здесь, с курдами. Но я — не просто пастух. Я давно борюсь с турками — начал, когда еще не пал Трапезунд. Сейчас у нас 1475 год… девятнадцать лет, значит, прошло. Тогда еще правил василевс[54] Иоанн Четвертый. Тогда я был всего лишь мирным, пожившим свое священником и наивно думал, что всеобщая беда обойдет меня, скромного, совершенно не воинственного человека, стороной. Но и в наше поселение нагрянули янычары. Мало того, что они бессовестно расположились в домах наших жителей: они грабили, пили-ели, требуя еще и деньги за износ зубов от пережевывания пищи, бесчестили дочерей и жен, убивали мужчин…
— И ты взял в руки меч? — спросил Лео.
— Я понес жалобу их аге, но меня прогнали плетьми. Нет, я и после этого не взялся за оружие. Я перенес побои и вполне справедливо считал, что легко отделался, по сравнению с другими. Но дальше, когда я однажды задержался после службы в храме, туда вбежала с криками молодая совсем девушка, за которой гнался янычар. Я был еще в алтаре, вышел на крики — этот скот начал насиловать ее прямо в храме Божием. Вот тогда я понял, что предел прейден, и ревность по Боге и Его храме обуяла меня. Подбежав к нечестивцу, я выхватил из его ножен саблю, так что он и опомниться не успел, и срубил ему голову…
— И правильно! — одобрил юный Торнвилль, а старик скорбно вздохнул:
— Подумай, парень, ведь этот янычар был не совсем турок. Это был когда-то христианский мальчик, отобранный у родителей и сданный на воспитание в турецкую гвардию, где он и усвоил, что христиане — его враги! Как можно испоганить душу человека, чтоб он не просто сражался за турок — это еще как-то можно понять — но чтоб он и прежнюю веру свою так возненавидел! И веру и единоверцев, раз опустился до насилия.
Лео молча слушал, а старик снова вздохнул:
— Ведь Бог един, это прекрасно знают и они, и мы! Или же это от самого человека зависит? Рожденный скотом — скотом же и подохнет? Не знаю, — с дрожью в голосе произнес грек.
По его горевшим от ярости глазам и широко раздувающимся ноздрям Торнвилль видел, что он снова, в который раз, заново переживает события тех далеких лет, сокрушаясь, негодуя и ярясь.
— С саблей в руках я вышел на улицу, — продолжал Афанасий. — Стал звонить в колокол, призывая к восстанию. Янычар быстро порезали по домам, оставшиеся были осаждены в паре жилищ, но их сожгли там заживо. И после этого началось… Служить Богу я уже не мог, ибо обагрил руки свои кровью, потому оставалось только убивать врагов и их пособников… Весь Трапезунд всколыхнулся. Но ты помнишь, я тебе тогда намекнул, что есть греки — и греки? Это все не просто так…
— А как? — спросил Лео.
— Казалось, турки ушли навсегда — но это было, конечно, обманчивое впечатление. Спустя два года они вернулись, обложили Трапезунд данью. Не все подчинились, но многие все же решили подчиниться. Нас, непокорных, быстро разбили. Гнали, как дичь по лесам, но мы крепчали, хоть нас и становилось все меньше. Я ездил послом от народа в Грузию за помощью — тамошний царек был зятем василевса Давида…
— А кто такой Давид?
— Брат Иоанна. Занял престол после братовой смерти, — коротко пояснил рассказчик и продолжал: — В Грузии я, считай, не добился ничего. Потом пришли на подмогу оборонять Трапезунд, когда настала его очередь после Синопа… Однако и столицу нашу, и нас вместе с ней просто сдали, о чем тут говорить…
Речь рассказчика стала сбивчивой. Очевидно, от нахлынувшего волнения:
— Все союзники предали, мусульмане в первую очередь — караманцы и Узун-Хасан. Да и православный грузинский царек, родственничек… Но мы и без них начали хорошо — посекли отряд конных нехристей в 2 тысячи человек и против осадного флота действовали неплохо. Но потом пришел главный кровопроливец, султан Мехмед, с несметным войском, расставил пушки — и этого хватило.
— Тем, кто оказался под пушечным огнем, не позавидуешь, — заметил Лео, невольно вспоминая морской бой, после которого оказался в турецком плену, но старик только рукой махнул:
— Даже путного обстрела не было. Василевс Давид — труслив и жалок. Мехмед напугал его угрозой, что всех вырежет, вот и… Мы еще сражались, а он вышел с женой и детьми на поклон к султану. В акрополь вошли янычары. И что? Лучше, что ли, вышло? Лукавые и вероломные советники нашего бессильного правителя спасли себе шкуры, обосновавшись при дворе турецкого тирана — протовестиарий[55] Георгий Амируци, Каваситы, казначей Константин… И даже митрополит! Тысяча наших дев, включая дочь василевса Анну, попали в гаремы на утехи, а