Меня никогда не били, — скорее с недоумением, нежели с обидой, призналась она.
Он молчал.
— Ей-богу, никогда...
Тут он отозвался:
— И напрасно. Иди отсюда. Глаза бы мои тебя не видели.
Она колебалась. Даже вздохнула во тьме. И тут он услышал что-то этакое...
— Может, и естека тут правда... — почти с деревенским придыханием произнесла она. Совсем чисто по-мужицки.
— Ты что ж... И говорить можешь? — спросил он. — Зачем же прикидывалась?
— Отец со мною, если не при гостях, всегда так разговаривает, — покорно вздохнула она. — А прикидывалась... так просто.
— Ну и дрянь, — со злостью бросил он. — Иди отсюда. Ну, чего стоишь? Иди, говорю.
— Я никогда больше не буду петь песню про медвежонка, — оправдывалась она.
— Ты боишься, что я твоим скажу? Так я не из тех, не из доносчиков... Иди...
— Я никого не боюсь, — пояснила она. — Но я не буду больше смеяться...
И с какой-то особенной нежной мягкостью, так что слова прозвучали, как музыка, промолвила:
— Топтуха... топ-тю-ха... Ну?.. Вот...
У него подкатило к горлу от запоздавшей обиды. Он боялся выдать себя и потому молчал.
— Наверно, это и вправду красиво, когда рыба горит под луной, — размышляла она. — Горит... как голубой жар. Ты это очень красиво сказал... Когда-нибудь ты возьмешь меня посмотреть на это?
— Возможно, — буркнул он.
— И... знаешь что? — продолжала она. — Если тебе уж так не нравится моя мантилья, так я...
И, прежде чем он успел сказать что-то, она приподняла в тонких руках белую прозрачную вуаль, повела тонкими локотками в стороны, и в темноте прозвучал резкий треск.
— Ты что делаешь? — вскинулся он. — Люди ведь делали, глаза портили.
— Это не наши кружева, это французские, — с волшебной логикой ответила она. — Что ж поделаешь, если тебе не нравятся.
Подошла к нему совсем близко.
— Наших я, может, и не порвала бы, потому что они лучшие и, наверно, понравились бы тебе, — в голосе ее он ощутил приближение слез. — Не злись.
Он размяк. Взял ее ладонями за голову.
— Ты не плачь, — попросил он. — Не надо.
Она порывисто прижалась к нему.
— О, прости, прости, Алесь, — вздохнула как всхлипнула она. — Я никогда больше не буду так.
Алесь боялся, что она расплачется. Возможно, так и случилось бы, если бы она краем глаза не заметила капель крови на его запястье.
— Что это?
— А, глупость.
— О, прости, Алесь... Что ж теперь делать? Ага, знаю.
И, прежде чем он успел возразить, она склонилась над его рукой и, высунув язык, очень обыкновенный язык, — длинный и розовый, — лизнула ранку.
— Ты что это делаешь? — испугался он.
— А почему нет? — рассудительно ответила она. — Наша Марцеля доставала вот так соринку из глаза внука... И собаки всегда так делают, у них ведь лекарей нет. У них вместо лекарей язык, и он очень мягкий, как аксамитный. По-видимому, это полезно.
— Так давай я сам.
— А, все равно, — она зализывала дальше.
Он молчал, обезоруженный.
— И знаешь что, — с чисто женской, удивительной для такого маленького создании рассудительностью предложила она. — Я свяжу тебе руку половиной этой мантильи. И кровь течь не будет и никто не узнает, что ты поранился. Подумают, что я просто дала тебе повязку, как в песнях.
— И тебя не будут ругать, что порвала? — спросил Алесь.
— Меня никогда не ругают, — ответила она.
Она сделала повязку с бантом, как шаль. Никто бы и не догадался, что это повязка. А потом они пошли к дворцу, откуда уже долетала музыка: сперва по сплетению тени и света от каганцов, потом по цветным пятнам от фонариков.
Возле самого крыльца она обернулась и, глядя ему в глаза, промолвила:
— Я никогда не буду... Только и ты... поменьше танцуй с Яденькой...
— Ладно, — пообещал он.
Последнее неловкое и отвратительное, что портило этот вечер, исчезло.
И Майка, когда он протягивал ей свою руку, покорно и радостно вздыхала, клала на его обвязанное предплечье нарочно невесомые пальцы и склоняла пепельно-золотистую головку. Хорошо было смотреть на ее худую шейку и узкие плечики, хорошо было встречать темно-голубой, совсем не зеленый, взгляд.
...А потом свистели, стремились куда-то над темными верхушками пламенные змеи, изменчивый свет бежал по лицам людей на террасе, а итальянские тополя казались то серебряными, то совсем красными, как кровь. Яростно вертелись огневые круги, громко лопались многоцветные шары, горели в небе буквы «А» и «3», и Майка невольно вздрагивала, когда новый багровый дракон летел в небо.
Когда садились за стол и Майка села рядом с Алесем, у Ядечки стали такие глаза, что Алесь смутился: неужели кому-нибудь могло быть не так весело, как ему. И тогда Майка притащила «куклу» за руку и усадила тоже рядом с Алесом, только с другой, правой, стороны, и заговорила с ней, и Яде тоже стало весело, тем более что и Франс сел с нею, а Мстислав, с места напротив, шутил так, что все даже заходились от смеха.
А потом гости остались за столами, а дети пошли дотанцовывать. Потанцевать уже не так хотелось, и Алесь, Ядя, Майка, Мстислав, Янка и Франс начали веселую игру: во время танцев кто-нибудь исчезал, тогда остальные, спохватившись, начинали его искать в полутемных и совсем темных смежных комнатах. Было особенно страшно и радостно идти в темноте, всем существом ощущая мрак, и умышленно не спешить к далекому свету.
И вот когда Алесю выпало искать, он случайно стал свидетелем непонятной и потому немного неприятной сцены.
Он обошел уже три или четыре комнаты и неслышно шагал по овальной комнате, где в нишах стоял такой сильный и приятный аромат цветов — будто совсем в тропическом лесу — и где в одной, самой большой, нише поплескивал фонтанчик. И вот в этой самой нише он вдруг услышал мужской голос и остановился. Там были два голоса: отца и графа Исленьева.
Понимая, что подслушивать нехорошо, Алесь на цыпочках медленно начал подвигаться назад, к выходу.
— Ténèbres! Ténèbres!13 — говорил граф с тихими придыханиями так удивительно глухо, будто человек говорил в ладони
— Хватит вам, — успокаивал отец. — Все знают, что вы ни при чем.
—