ловко стучать ножом между пальцами.
С закрытыми глазами Ира подставила лицо бледно-жёлтому свету с небес, вздохнула:
«Мальчики, мне пора…»
«Образцовая зубрилка, вот с кого пример надо брать».
Юра спросил, постукивая ножом: «Ты всегда занимаешься в читалке?»
«Дома негде приткнуться…»
И в это время чья-то фигура показалась в конце аллеи. Человек остановился перед обелиском революционеров.
Ира — не поднимая ресниц:
«Почитай что-нибудь».
Марик, которому ужасно хотелось читать свои стихи, делал вид, что не слышит, изучал погасшую папиросу, швырнул прочь.
«Он поэт», — сказала Ира.
Иванов: «Слыхали».
«Между прочим, в клубе есть поэтическая студия».
«Знаю», — сказал Марик.
«Ты там выступал? Прочти что-нибудь новенькое».
«У меня нового ничего нет. Я вообще перестал писать».
«У поэтов это бывает», — заметил Юра.
«После Блока, — сказал Марик, — поэзия кончилась».
«Как это кончилась?»
«А вот так. Один Исаковский остался».
«А что, — сказал Юра, — поэт как поэт».
«Да ещё Симонов».
«Что ты хочешь этим сказать?»
Ира: «Прочти то, что ты мне читал. Про зарю».
Марик уставился в пространство. Человек вдали не то стоял, не то приближался, как будто перебирал ногами на одном месте, и вдруг пропал.
Юра: «Ты, стало быть, единственный настоящий поэт».
«Возможно».
«Та-ак. Ну, валяй, послушаем единственного».
Марик вздохнул, огляделся, прочистил голос и начал читать, помогая себе кулаком.
«Н-небо! В-вывесит…»
При этом он слегка подвывал, как будто сидел в кувшине. Тёплый, тихий, бездыханный день, одинокий странник вдали на чисто выметенной аллее, бледный луч между безлистыми сучьями, стрелец на древней стене.
Небо вывесит утром цветную зарю.
Пусть на стыке больших осиянных дорог
Развевается платье твоё на ветру,
Развевается платье твоё на ветру,
Обнажая изваянность ног.
Я останусь стоять возле серой тоски
У скелета замученных дней,
Только пусть простучат об асфальт каблуки,
Только пусть простучат об асфальт каблуки,
Чтобы знать о дороге твоей[24].
Обсуждение
«М-да, — сказал Иванов. — Ничего себе…»
Воцарилось молчание, оттого ли, что стихи произвели впечатление, или оттого, что не произвели никакого впечатления. Юра Иванов посвистывал, поглядывал по сторонам, свист перешёл в мурлыканье.
«Это что, немецкая песня?» — спросил Марик.
Ответа не было. Иванов мурлыкал. Потом громче:
Vor der Kaserne, vor dem großen Tor!..
«Ну, и нечего здесь, — сказал Марик, — фашистские песни распевать».
«Eё все пели, и там, и здесь. И немцы, и англичане, вообще все.
Wie einst Lili Marlen!
Wie einst Lili Marlen[25].
Хотите, ещё спою.
O, Hedwig! O, Hedwig!
Die Nähmaschine geht nicht…»
«Ну, я пошёл», — объявил Марик.
«Куда? Сидеть».
«А чего тут делать…»
«Тебе неинтересно наше мнение?»
Поэт сделал неопределённый жест, пожал плечами.
«Слушайте, — проговорила Ира, — это ведь он…»
«Кто?»
«Былинкин».
«Тебе померещилось. Чего ему тут делать?»
«А я говорю, он. Эй!» — и она замахала рукой.
«Зализывает раны», — сказал Марик.
«У меня вот какой вопрос, — сказал, вальяжно развалившись на скамейке, Юра Иванов, — может быть, я неправильно понял…»
«Конечно, неправильно», — быстро сказала Ира, не сводя глаз с быстро удалявшегося человека.
«Между прочим, я ещё не спросил!»
«Ты лучше скажи своё мнение. Тебе понравилось?»
«М-м. Вообще-то ничего. Но отдельные выражения…»
«А мне нравится», — сказала она, встряхнув кудрями.
«Вот, например, как это понять…»
«Слушай, Иванóв…» — сказал Марик.
«Ивáнов», — поправил Иванов.
«Хорошо, пусть будет Ивáнов».
Стихи висели в воздухе. Стихи, как осенние листья, упали в воду и медленно поплыли прочь. Ветеран восседал на краю скамейки, положив протез на палку. Поэт каменел посредине. Барышня помещалась поодаль, но на таком расстоянии, чтобы не разобидеть Марика окончательно; непринуждённо и, однако, ни на мгновение не забывая о том, что она сидит как подобает, грудь слегка выставлена, коленки вместе, полуприкрытые краем платья между полами слишком лёгкого пальто. Нужно было разрядить обстановку. Она проговорила:
«Мальчики, а это правда, что…?»
Эпоха персональных дел
Произошло разоблачение Былинкина. Кто-то обронил это слово, курящееся ядовитым дымом: «разоблачение».
Былинкин числился студентом русского отделения, но не имел времени для учёбы. Былинкин был знаменитой личностью, секретарём бюро, членом комитета, состоял в комиссиях, выступал на собраниях, был облечён множеством почётных обязанностей, дневал и ночевал на факультете; это был хилый мальчик двадцати пяти лет, с впалой грудью, с хохолком волос на темени, с планкой орденов на пиджаке, где-то в лесах Белоруссии сражался в партизанском отряде.
Специальностью Былинкина было разбирательство персональных дел, и можно сказать, что особым коварством судьбы было то, что он сам стал жертвой разбирательства. Что такое персональное дело, было понятно всем, хотя и держалось в тайне до того времени, когда всё было решено и оставалось лишь начертать: Персональное дело такого-то, третьим пунктом повестки дня. Тогда-то и наступал час, когда блистал Былинкин. Он вёл допрос, предлагал товарищам высказаться, подытоживал факты, вносил предложение: поставить на вид. Самое лёгкое наказание. Или: строгий выговор с занесением в личное дело, это уже серьёзней. Или: поставить перед райкомом вопрос об исключении из комсомола — что означало полный крах, костей не соберёшь, а может, ещё хуже.
Факультет помещался на четвёртом этаже Старого здания; миновав крохотную переднюю, попадали в коридор, по которому, должно быть, когда-то прохаживался Герцен под ручку с Огаревым. По которому шествовал юный, страшно серьёзный, в волнообразных кудрях и с немецким Гегелем под мышкой, Станкевич. Теперь по коридору пробегал с толстым портфелем член комитета и секретарь бюро Игорь Былинкин. Из коридора попадали в небольшой, прямоугольником, зал, за ним какой-то закуток, окно с низким подоконником, уборная, служившая курительной комнатой, местом отдохновения и раздумий о смысле жизни. Далее, повернув направо, ещё один коридор с окошечком кассы, где платили стипендию, с дверями парткома, профкома, секретариата, деканата… Но вернёмся в зал.
Рядом с расписанием лекций и семинарских занятий, на кнопках, на булавках, на чём попало висели объявления, кому-то назначали встречу, кто-то потерял очки (было дописано: «и голову»). Две других стены занимала склеенная из многих кусков факультетская стенная газета «Юность» с девизом-подзаголовком: «Шагай вперёд, комсомольское племя».