такое же, что в госпитале.
А случилось другое. Однажды ранним утром на крыльце особняка солдаты подобрали угрожающую записку:
«Хочешь остаться в живых, уметайся немедленно прочь. Не то твое брюхо распорем, намотаем кишки на камни. Да оградит тебя, толстопузого, бог от такой напасти!..»
Беэр всматривался в неровные, неуверенные закорюки и ощущал, как мерзкий страх коробил кожу на спине.
От болезни и допросов с пристрастием скончался Фома Тихобаев, так и не проронив ни единого слова о Соленом.
Пока самые натасканные писари долго и тщетно пытались распознать, кто написал подметное письмо, бригадир под предлогом неотложных дел поспешил укатить со Змеиногорского рудника. Как говорят, подальше от греха. Попросту струсил.
Между тем Соленый с зарубцевавшейся спиной вернулся домой. В душе долго сокрушался смертью Фомы Тихобаева. Про себя же говорил: «Через меня Фома раньше времени душу отдал. А с бригадиром по-моему вышло: не только в покои госпиталя не вошел, а и с рудника сбежал его превосходительство».
* * *
Приказчик Сидоров долго болтался не у дел. Не поставишь же его к плавильной печи, не пошлешь с кайлой в рудничный забой. Не те годы. Да и привык приказчик людьми распоряжаться. Про настоящую тяжелую работу давным-давно позабыл.
Теперь всеми рудничными и заводскими делами на Алтае правили подготовленные горные офицеры. Новое начальство еле подыскало подходящую должность для Сидорова: определили старшим штейгером на Змеиногорский похверк. Должность эта называлась — похштейгер».
В течение смены Сидоров неотлучно находился то в промывальной, то в толчейной фабриках. Домой уходил уставшим, опустошенным. В ушах долго не смолкали звонкое хлюпанье воды, резкий скрежет, глухой и гулкий перестук рудодробильных пестов. С Сидорова немалый спрос был. Он неустанно следил за работой дробильщиков, засыпщиков, подкатчиков. Начни похверк плохо работать, и сразу немалый ущерб интересам ея императорского величества. Попробуй не выдать положенного числа шлихов! От одной мысли о том Сидорова сковывал цепкий холодок.
Многое пережил, многое перевидел Сидоров. Но сейчас казалось, случись какая провинка, ответ за нее куда строже прежнего будет, И Сидоров, особенно первое время, строго придерживался инструкций, разработанных начальством для похштейгеров. А годы все же брали свое. Не звучал уже так властно и зычно голос. Часто фальшивили глаза и уши.
Как-то в конце смены управляющий заглянул на похверк. Долго и придирчиво рассматривал шлихи.
Перед уходом принялся наставлять Сидорова, как малолета:
— Шлихи на проплавку дробятся до величины куриного яйца. А что мы видим здесь? Вот один, там другой кусок с добрую бычью голову. Куда годится такое? — Тут же приказал обидевшемуся в душе Сидорову перебрать шлихи, крупные раздробить до установленного размера.
Не привык к такому Сидоров. В прошлом Демидов распекал приказчика в бумагах. Над головой, конечно, висел занесенный кулак, но опуститься мог лишь тогда, когда попадешь в Невьянск. Теперь же в любую минуту…
Управляющий едва не вполовину моложе Сидорова, а отчитывает и поучает — это задевало старика за нутро. Обида, как червоточина, грызла душу, оттого слабело рвение в службе. Пора бы отставку просить. Смелости не хватало. Знал: от безделья до смерти самая короткая дорожка. «Не будет никаких силов, тогда об отставке подумаю. А пока, сивка, тяни лямку».
С переходом на царскую службу Сидоров стал примечать за собой: как приложится к чарке хмельного, так и душевный мрак рассеивается, будто густой туман от ветра. Зачастил бражничать Сидоров. Нередким гостем стал в домах работных по всякому случаю — нарекался ли именем, сочетался ли браком, отдавал ли богу душу человек. Чаще бывал у тех работных, что находились на гульной неделе. Приходил вечерами. Иногда, при страшном похмелье, не гнушался испить чарку-другую и во время двухчасового обеденного роздыха. С хмельным блеском в глазах шел исполнять службу. Работные поражались происшедшей перемене в приказчике. Хотя и зазывали его к себе наперебой, а с горечью отмечали: «Покатился вниз по мокрой дощечке, никакая сила не удержит».
И скоро по недосмотру Сидорова сотворилось несчастье.
Готовые шлихи из похверка вывозились по деревянным лежням на ручных тачках и в особых конных тележках. Сидоров и глаз не казал наружу. Между тем откатчики насыпали шлиховую кучу выше и круче обычного. Колеса конной тележки соскочили с лежней. До свалки оставалось не более пяти аршин, и коногон Михайла Белогорцев стал громко понукать лошадь. Та, не в силах сдернуть воз с места, принялась отчаянно рваться, колотить ногами по земле. От сотрясения стремительно обрушилась куча. От удара в висок увесистым камешком Михаила даже не ойкнул.
Сбежалось все рудничное начальство, на месте учинило строгое расследование. Поодаль стабунились работные, головы обнажили перед погибшим товарищем. На лицах — суровая печаль.
Прибежала жена Михаилы Аксинья, долговязая не старая еще женщина. За ней длинный хвост — четверо ребят, один другого меньше. Поняв без слов, что случилось, Аксинья рухнула на бездыханного мужа. Дикий вопль отчаяния сменило голосистое, протяжное причитание:
— На кого же ты кинул меня, бесприютную, своих кровинушек-сиротинушек, деток своих! Восстань на резвы ноженьки, кормилец ненаглядный!..
Управляющий недовольно поморщился, зло прикрикнул на Сидорова:
— Убери, что ли, бабу! Чтоб тоски на работных причетами не нагоняла…
До рассудка ребят не сразу дошел смысл происходящего. И лишь при виде матери, которую уводили прочь солдаты, ребята разразились истошными криками.
Начальство нашло, что Михаила и есть главный виновник своей смерти. Неосмотрительным, мол, оказался, коли колеса с лежней соскочили. Оттого-то сотрясение и обвал кучи приключился.
Сидоров так и остался не в ответе. Но душу скребла внезапно пробудившаяся совесть. Уши ножом резал ребячий крик. В глазах удручающее видение: куча испуганных ребятишек, худющих и плоских. Сидоров отчаянно гнал от себя назойливое наваждение. «Стареешь, сдаешь, Мокеич. Раньше доводилось не такое пережить, и все нипочем. А теперь слюни распустил, как последняя баба, оттого, что Михаила, царство небесное ему, преставился».
В воскресный день изрядно захмелевший Сидоров шел по рудничному поселку. Навстречу — Федор, застрявший дома на несколько дней. Сидоров обрадовался выпавшему случаю — старому знакомому проще и свободнее излить душу.
— И-и, милый, то-то же и встреча! Никак первая после Колывани? Все руды сыскиваешь? А я теперь, почитай, никто… то есть самый захудалый похштейгер.
Неверным, пьяным языком Сидоров долго жаловался на превратности судьбы. На висках его вздулись жилы. Старческая одышка колыхала грудь. И вдруг он перешел на сбивчивый и жаркий полушепот:
— Про Настю-то слышал? Ох, и Настя же! Не баба, а шило сапожное. Кузьму-то кольнула под самые печенки. Да как еще! Сбегла невесть куда, и делу конец.
Сидоров распрощался и петляющей походкой пошел дальше.