её лица горбинку, спросил:
− Как получилось-то?
− А так вот, Макарушка. У нас тут тоже война была! Как там у вас называлось, когда с супостатами сходятся и страшно бьют друг друга, - рукопашная?.. Вот мне и досталось в такой войне, когда хлеб от лихих людей обороняла. Другой я стала, Макарушка! Прежде верила: добром любое зло опрокинешь. Теперь развидела: добру тоже сила надобна! Ой, как надобна, Макар!..
В близости и согласии лежали они какое-то время молча среди олуненых луговин, заполненных таинственными в ночи тенями. Васёнка, не стерпела, позвала тихо:
− Макарушка, глянь-ко! Луна землю омывает!
− Говорят, и трава по ночам растёт. И дерево силу набирает. Иван Митрофанович – помнишь ли – наставлял: в полнолуние лес на дом не вали, влаги в дереве много. Мудро понимал устройство жизни. Жаль, не дожил до нынешней поры…
− Поуспокоился бы за нас, Иван-то Митрофанович! Так переживал, что моя судьба с твоей не сложилась! – отозвалась Васёнка, печалясь за прошлое, радуясь за нынешнее.
Макар опять забылся, задышал ровно. А Васёнке не спалось. И услышала она движение в тихом лугу. Кто-то, вроде бы, прокрадывался к ним, то размашисто шаркая по кошенине, то приостанавливаясь, будто замирая и прислушиваясь. Васёнке показалось недобрым чьё-то осторожное приближение в ночи. Подняла голову, напряглась, слушая. Может от её испуганного движения, может, по чуткости к опасности, вынесённой с войны, но Макар тоже вдруг бесшумно приподнялся, будто и не спал. Оберегающим движением прикрыв собой Васёнку, вглядывался в рассветный сумрак июльской ночи, готовый схватиться с подступающей напастью, и вдруг расслабился, нажимом руки тихонько подал Васёнку вперёд, губами тронув её в ухо, шепнул: «Смотри…»
У соседнего стога, видные под светлым небом, стояли лоси: комолая низкая коровка и два лопоухих сеголетка вытягивали из стога сено, жевали в неспешности. А ближе, будто прикрывав собой кормившуюся семью, стоял неподвижно лось-рогач, подняв тяжёлую бородастую голову, нацелив совки ушей и раздутые ноздри в их сторону. Он не мог не чувствовать близкое присутствие людей, но стоял безгласно, не встревоживая своих, будто знал: то, что шевелится, дышит там, на другом стоге, не может нанести зла, хотя и пахнет человеком.
Лоси тихо ушли, будто растворились в затенённости леса. Снова остались они вдвоём. Лежали, оборотив лица к бледнеющим звёздам. И Васёнка вдруг решилась на душевную боль. Может, и не надобны были дурные её сомнения в первую ночь близости, но так хотелось ей услышать утешающее Макарово слово, так хотелось выйти из этой ночи без малой даже мутнинки, что не сдержалась она.
− А, скажи, Макарушка, памятна ли тебе другая ночь, когда вёл ты меня из кино? – пытала Васёнка, замирая сердцем от того, на что решилась. – Помнишь, как морозно было? Берёзы в инее. И месяц народился. Махонький такой серпик высунулся, тёмное небо прорезал? Помнишь ли?..
− Помню, - помолчав, ответил Макар.
− А то, худое, что случилось потом, тоже помнишь?..
− То – не помню.
− Не помнишь? И в себе не держишь?!.
Макар молчал долго. Потом положил её голову себе на грудь, приобнял, стеснил, будто вбирая всю её в себя, - Васёнка почувствовала на влажном своём виске его губы, - сказал те хорошие слова, которых так ждала она и страшилась не услышать.
− Тогда говорил, и теперь говорю. Ту ночь помню. Беседу у бабы Дуни – помню. Слово, что сказал тебе у Волги на берегу, когда на войну отъезжали, помню. На войне дня без памяти о тебе не жил. И как нас с Годиночкой на дороге встретила, помню. И сегодняшнюю ночь вовек не забуду. Всё другое – не помню, Васёнушка. И если кто-то захочет вспомнить, всё равно не вспомню, - так сказал Макар. И от слов, сказанных им, случилось нечто целительное. Та, памятная на всю жизнь морозная, в звёздах и инее ночь, когда впервой провожал её Макар и хотел поцеловать у скрипучего обмёрзлого плетня, и не поцеловал, уступив её стеснительной робости, и эта вот ночь так долго ожидаемой Макаровой близости, между которыми состроились целых семь лет, вместивших не только Леонида Ивановича и явившуюся на свет Лариску, а и войну – всенародную разлучницу, та далёкая во времени, но близкая в памяти зимняя ночь, и эта вот ночь тёплая от устоявшегося лета, вдруг сомкнулись своими пораненными краями и, будто живой водой спрыснутые, безбольно срослись, заполонив Васёнку ощущением, наконец-то, обретённого счастья.
− Неужто надобно было всё перенесть, лихие годины изжить, чтоб до тебя дойти? – молвила вроде бы в удивлении, Васёнка.
Макар не ответил, только поглядел косящими, как у коня глазами, осторожно подсунул руку под её тонкую высокую шею, сжал шершавой от мозолей крепкой своей ладонью её плечо, и Васёнка, почувствовав силу его руки, до последней клеточки уверилась, что надёжная эта рука будет с ней до конца её жизни.
− Вот ведь: без свадьбы, а счастливые? – радостно засмеялась Васёнка.
− И лосики заместо гостей пожаловали. Всей семьёй пришли… - задумчиво сказал Макар.
И Васёнка своим безобманным бабьим чутьём уловив в голосе Макара давнюю его тоску по семейной людности, уронила в улыбке лицо на Макарову грудь, сказала тихо и страстно:
− Много будет у нас детишков, Макар. Много! Рожать буду, пока сил достанет. Знай, вот, о том, Макар!..
2
С тех пор далёко ушло время. Но спросили бы сейчас Васёнку, счастьем ли было то, что озарило её с Макаром в ту ночь, и дожило ли то счастье до дней нынешних, ни мало не смутившись коварством, скрытым в вопросе, она ответила бы с привычной своей мягкостью:
− Лягко ли в даль такую умом уходить! А что до той ночи, то и ныне счастьем глядится.
А так ли оно, Васёнушка? Ведь та ночь, вместе с ней и то, что ощущалось как счастье, ушли?!. Нельзя же в изменчивом времени жить, хотя и памятным, но одним ощущением, быть в одной, пусть даже счастливой поре!
Нет, подобные мудрствования Васёнка принимать не хочет. Вроде бы и посейчас счастлива она в той жизни, отсчёт которой пошёл с памятной ночи на стоге у Туношны. И когда случается вот так, что сон не идёт, - не слышно лежит в постели рядом с притомившимся за день, спящим Макаром, в сохранённой ласковости, в благодарности за умную его чуткость перебирает лёгкими движениями пальцев цыганские колечки его и теперь густых, но сплошь поседевших волос, и